Партия сумасшедших (повесть)
повесть опубликована в журнале "Новая литература"
«Ищите прежде всего Царства Божия и правды его…»
(Евангелие от Матфея, гл.6:33, зач. 19)
I
Там, за окном, плачет Бог…
– И всё-таки ты осёл, Креветка. Другого ничего сказать не могу, – доктор перегнулся через стол и постучал пальцем по моему лбу.
Я успел поймать его руку и даже один раз куснуть.
– Ладно, ладно, мир, – рука доктора потрепала меня по вихрам. Я потрогал свою голову. Действительно, есть, за что уцепиться. Интересно, сколько времени мои волосы не знали расчёски, а задичавший неухоженный подбородок – бритвы? Наверное, на этот вопрос я смогу дать ответ лишь тогда, когда меня перестанут накачивать этой дрянью. Здесь все помешаны на разноцветных пластинках. Это не больница, а сумасшедший дом. И врачи здесь – главные сумасшедшие. Если бы это было не так, разве стали бы они заставлять таких, как я, глотать эту гадость? Ведь мы нормальные люди. У нас тоже по две ноги и по две руки. Мы тоже обладаем человеческими речью, зрением, слухом. В конце концов, у нас есть душа! Но медики этого не ведают. Значит, это им надо давать таблетки.
– Я разве осёл, Сергей Сергеевич? – переспросил я врача и заглянул за его спину, где стоит шкаф с зеркальной дверью. – Эй, ты. Посмотри туда. Разве там есть хвост и ослиные уши?
Мой палец ткнул в зеркало, откуда таращились круглые глаза идиота. Странно, но я похож на идиота. Может, они правы, что держат меня здесь?
– Креветка, друг мой. Если бы ты не был ослом, то не задавал идиотских вопросов, почему мы тебя здесь держим. Ты что, действительно считаешь себя здоровым парнем?
Когда я слышу такие вопросы, мне хочется кусать всех подряд. Я угрожающе зарычал. Эдак можно превратиться в собаку. Тогда они меня посадят на цепь. Нет, лучше не кусаться. На цепи сидеть не хочется. Я перестал рычать и прикинулся хихикающим дурачком, чтобы меня случайно не побили те дубы в зелёных халатах, возникшие на пороге.
– Отбой, – доктор приветливо помахал им рукой и пошевелил пальцами перед моим носом. – Ау. Всё в порядке?
– Да. Но я не люблю клопов, Сергей Сергеевич. Уберите из палаты клопов, тараканов, мышей, крыс и заодно шпионов. Они то и дело подглядывают и действуют на нервы.
– Хорошо, Креветка. Всё будет сделано, как ты сказал. Какие ещё есть пожелания?
– Я хочу стать президентом.
– Будешь.
Вот так всегда. Они обещают, но никогда не выполняют своих слов. Это всё потому, что у них не все дома. Когда я стану президентом нашей республики, я первым делом отправлю в сумасшедший дом добрую половину эскулапов.
В моей палате снова новенький. Он смотрит на меня злыми глазами и пытается вытащить руки из-под тех ремней, которыми прикручен к кровати.
– И не пытайся, балбес, – подмигиваю я новичку. – Лучше лежи тихо. Если не хочешь ещё одного укола. В этой больнице только такие, как мы с тобой, не потеряли рассудок. Эти кретины в медицинских балахонах все до одного психи. Понимаешь? И уберечься от них можно единственным способом – прикинуться сумасшедшим. Только тогда они от тебя отстанут. Но до тех пор, пока ты будешь с ними бороться, они будут тебя уничтожать. Пока не превратят в какой-нибудь съедобный урюк.
– Сам индюк, – сказал новичок и с интересом взглянул на меня.
Закрыл глаза и отключился.
Я постоял над ним, слушая это, такое знакомое, глубокое дыхание. Все так дышат здесь, когда им вкалывают какой-нибудь антипсихотик типа галоперидола.
Я посмотрел на остальных соседей по палате. Первый, второй, третий, четвёртый, пятый. Все на месте. Не хватает шестого. А вот и он. Сейчас будет просить еду. К нему никто не приходит. Он стар и, видно, никому не нужен. У него нет никого, кто мог бы носить передачи. Передачи в этом заведении на вес золота. Особенно, если накачивают такой мерзостью, как азалептин, который делает тебя не просто неповоротливой, тупой скотиной, а ещё и взвинчивает аппетит. И тогда без передач просто крышка. Казённой баландой насытить отравленную лекарствами утробу реально невозможно. Искусственный аппетит делает рабом чрева. Ощущение ужасного голода невыносимо.
– Итак, друзья мои, – я откашливаюсь и многозначительно обвожу спящее болото взором орла. – Чем дольше я здесь, тем больше убеждаюсь в том, что шекспировская истина «мир – театр, люди – актёры» в современных условиях наступающего конца света пора переделать: мир – дурдом, народы – его пациенты.
Я уже стою на стуле, заложив пальцы за резинку спортивных штанов. Сонный храп сопровождает мою речь как токатта аккомпаниатора. В поле бокового зрения вписываются через дверной проём головы любопытных.
– Так вот, господа идиоты. Мир поделён на врачей и психов, одержимых властью. Но я не знаю, кого больше. По-моему, поровну. Ведь по большому счёту все мы – доктора, лечащие и парящие мозги друг другу. Ну, а кто тогда психи? Да вот же они, в каждой газете, на каждом новостном сайте, в теленовостях и политической рекламе. Не напоминает ли это вам упрощённую схему новейшей классовой борьбы? Узнать психа очень легко по его одержимости попасть во власть. Если бы это было не так, то в нашей игрушечной республике был бы давно порядок, а не тот бардак, от которого остаётся единственное средство защиты – сойти с ума. Интересная казуистика, не правда ли? А иначе разве может быть в этом мире?
Микрофон – вдохновенная импровизация из пластиковой кружки, сжимается в моей руке как пластилин. Воздух вокруг меня играет и движется мириадами живых пылинок в пламенном потоке заглядывающего сквозь оконную решётку солнца. «У Креветки опять митинг», – где-то в недрах больницы катится азбукой морзе перекличка голосов санитаров, уборщиц, студентов-практикантов, врачей. Голоса клокочут смешками и сочатся чванством здоровых людей, кичащихся мнимым превосходством над больными. Чем более они пытаются унизить меня, тем я выше в своей радости. И это радость человека, свободного от таких, как они, уверенных в своей нормальности. Верный признак ненормальности – уверенность в своей нормальности. Те, кто считают себя нормальными, они и есть первые ненормальные в этом мире самоуверенных слепцов.
– Эй, вы! Те, кто считают себя нормальными, они и есть первые ненормальные в этом мире самоуверенных слепцов! – кричу я торжествующе, мой голос ликует, как будто я снова, как в старые добрые времена, стою в центре города на площади имени Вождя всех нормальных и ненормальных народов развалившейся империи. И не граждане в пижамах, а граждане с транспарантами восхищённо подбрасывают меня к небу своим жарким дыханием.
– Кто находится в моей и в других палатах?! Кто эти люди с неестественно покорными глазами, раздавленной лекарствами силой волей, извращённым психотропами характером? У некоторых из них беспричинно льются слёзы из глаз день и ночь, у других трясутся руки, третьи ощущают скованность всех членов тела… Кто они, эти жертвы побочного действия пилюль? Кстати, я и сам на заре лечения в этом архичудном заведении испытал на себе кое-что не для слабонервных, хотя мне как раз и лечили эти самые нервы, а лечили лошадиными дозами порций ужаса. После них у меня начинались припадки страхований. Тогда кое-кто из тех, кто мнит себя знатоком человеческих душ, допёр, что мне нужно просто дать другой препарат. И эксперимент на выживание был продолжен. Мне стали впихивать хитрые штучки с иными наименованиями, но по большому счёту это были всё те же ингредиенты кошмаров. В итоге меня стало подбрасывать по ночам, будто кто-то раздирал душу изнутри на части. Я не мог ни лежать, ни сидеть. И тогда я начинал бегать. Я носился из палаты в палату, а за мной гонялись санитары со смирительной рубашкой. Они воображали, что я потерял остатки ума и нахожусь в стадии поиска утраченных мозгов. «Это побочные действия лекарств!» – изрёк одним прекрасным утром некто компетентный. И не будь я в тот момент в роли индюка, я бы точно пожал ему руку. Далее нет смысла продолжать. Но самое главное оказалось в финале этой удивительной истории массового сумасшествия в нашей клинике. Выяснилось, что мне изначально был поставлен неправильный диагноз. А, как вам это нравится? Вы слышали? Был поставлен неправильный диагноз! Прикольно, а? К такому выводу пришёл тот самый профессор (кстати, вы обхохочетесь, фамилия профессора Дурилов!), который назначил повторные исследования моих мозговых извилин. В этом месте всем нам полагается дружно посмеяться, и даже поаплодировать. Ведь самым смешным стало то, что поломанной оказалось не столько моя психика, сколько экскаватор, с помощью которого из моего котла на плечах нарыли ту самую памятную томограмму, тот самый знаменитый приговор моему интеллекту. Но профессорско-дуриловское чутьё не ошиблось: выживший из ума томограф действительно по результатам проверки оказался в плачевном состоянии. В конечном итоге новая томограмма на новом томографе в другом отделении поставила жирную точку в этом громком деле. В данном случае мне повезло (если вообще это слово тут применимо) по причине высоких связей. Но никому не известна реальная статистика количества жертв старого томографа. Вот в этом месте надо смеяться не просто громко, а очень громко.
Я издаю артистически картинный смех и хлопаю в ладоши над головой. Мои ноги приплясывают, а стул шатается. «А что здесь происходит?» – новенький с удивлением смотрит на меня, приподняв с койки голову. Я ему подмигиваю и вновь обращаюсь к аудитории. Мой палец тычет в очнувшихся соседей по палате.
– Но кем эти и другие люди были в жизни до того момента, как попали сюда и превратились в трясогузок? Некоторые соглашаются рассказать о себе. И тогда я узнаю хватающие за душу истории, которые сводятся к главному: одиночеству. Каждый из них оказался в изоляции от общества. Общество вообще, как правило, шарахается от такого контингента. На этих людей смотрят с насмешкой, их обзывают, их попирают. Их не считают за людей. Их презирают. А за спиной крутят пальцем у виска. Шизанутые мало кому нужны. А скажите, чем лучше их, страдальцев, все те, кто с таким высокомерием и превосходством поглядывает на них? Неужели этот мир, который пышет злобой и сдобрен лицемерием, и исторгает из своего нутра лаву ругательств, похоти, цинизма, и есть образец человеческого бытия? Здравомыслящие счастливцы, которыми нафарширован этот мир, они что, действительно умнее, добрее и лучше тех, кто заперт в спецучреждениях с клеймом дебила, кто ходит по городам и весям с волчьим билетом шизанутых изгоев, просит милостыню и получает плевки в лицо?
Я разворачиваю стул спинкой к окну, заново влезаю на него, и теперь мои глаза обращены к распахнутой настежь двухстворчатой двери. Из коридора за мной следят глаза столпившихся пациентов, за спинами которых снуёт то, что называется медперсоналом. Я знаю, что здесь любят эти минуты моих крылатых экспромтов. Это не просто элемент разнообразия для обитателей острова невезения, это цунами, освежающее, как глоток ледяного шампанского. Да и я сам люблю себя такого, моя душа воспаряет над миром, и начинает казаться, что ещё миг, и я оставлю эту пустыню лукавства, моё тело станет невесомым и душа вылетит в потусторонний мир ангелов.
Моя рука, выброшенная ребром перед собой, упирается в воздух, будто нащупав невидимую преграду. Я жестикулирую, демонстрируя мастерство оратора, овладевшего умами масс:
– Я вижу, среди вас за последние две недели появилось много новых лиц. Сие означает, что вам необходим ликбез. Так слушайте внимательно вашего Креветку. Сейчас вы узнаете то, чего никто больше вам не расскажет в этой обители слёз и паскудства. Я проведу для вас экскурсию. Итак. Что там, по ту сторону коридора, за ещё одной дверью, ведущей в ещё один коридор с ещё тремя дверями? Главная дверь – это дверь заведующего отделением. О, это отдельная песня. Когда я в первый раз увидел этого невзрачного человечка с горящими глазами, мне вместе с ним захотелось приплясывать, потирать руки и напевать под нос эстрадную бессмыслицу «рамамба-хару-мамбуру». Ему ничего не надо было в этой жизни, кроме одного: смотреть на своих пациентов и петь им «рамамба-хару-мамбуру», а потом, запершись в кабинете с табличкой «заведующий отделением», проглатывать очередную горошину счастья, запивать шампанским или коньяком, которые в избытке сюда несут для врачей сумасшедшие родственники сумасшедших пациентов. Этот заведующий впоследствии защитил диссертацию, стал светилом науки. Сейчас он уже витает где-то в научных кругах на кафедре медуниверситета. Когда меня привели к нему уже как к светилу, он всё так же лучился от ненормального счастья и задавал всё те же идиотские вопросы, зачем-то уложив меня на кушетку, сколько будет «дважды два четыре» (именно так он и говорил), у кого борода длиннее – у Карла или у Маркса, слышу ли я голоса из потустороннего мира и вижу ли ангелов. Мне казалось, что сейчас он, как в анекдоте, достанет из сейфа руль и скажет: «А теперь мне пора ехать», сядет на стул и закричит «Ту-ту-ту! Расступись!» Один из санитаров по секрету поделился со мной врачебной тайной, и я узнал, что профессор Дурилов Виктор Аркадьевич в далёком прошлом был отнюдь не заведующим нашего отделения, а его пациентом. Предание гласит: это и подвигло его найти себя на медицинском поприще. Говорят, карьера профессора Дурилова вдохновила не одного психа повторить головокружительный ход конём. И сколько теперь таких учёных рассеялось по свету, никто не знает. Также как никто не знает статистику, а сколько врачей-психиатров закончили свою карьеру на больничной койке собственной лечебницы. Герой одной из таких историй, кстати, недавно побывал в этом отделении в качестве пациента. Круговорот психов в природе – это, пожалуй, явление не только в рамках одной условно взятой больницы, но и актуальный диагноз в целом нашего общества. Вторая дверь – ординаторская. Это весьма небольшая и узкая комната, куда втиснуты несколько столов и влипших в них докторов. Да и зачем ординаторской в сумасшедшем доме быть большой? Никто из этих людей с дипломами психиатров не знает, что варится в голове их подопечных кроме мозгов набекрень. Эти дипломированные специалисты назначают своим рабам изо дня в день, из года в год одно и то же, нечто одурманивающее и отупляющее, на этом точка. Сумасшедшие остаются сумасшедшими. Но почему светила науки не видят если не дальше своего носа, то хотя бы дальше лечебницы? Или они успели подхватить от своих пациентов бациллу безумия и мир кажется им таким же розово-радужным, как и их подневольным дурачкам под воздействием лекарственного коктейля? Если это не так, тогда почему они не высунут нос за пределы клиники, не поднимут голову к небу, не откроют глаза на то, что происходит под небом, почему, в конце концов, не изолируют от общества тех главных сумасшедших, кто, возомнив себя хозяевами вселенной, фарширует небо бомбами вместо звёзд, а на планете возделывает гонку вооружений вместо хлеба? Разве можно назвать нормальными тех дипломированных докторов, которые по долгу службы призваны держать под контролем человеческий мозг, но они с упорством ишаков не желают замечать, что мир давно катится в тартарары именно по причине всеобщего сумасшествия? Чем надо лечить их, ослов с дипломами психотерапевтов, психиатров, невропатологов et cetera, чтобы они пришли, наконец, в себя и научились ставить диагноз в первую очередь ТЕМ, а потом уже и этим? Почему на ТЕХ, а не на таких, как я, до сих пор не надели смирительные рубашки? Разве не очевидно, что рыба гниёт с головы, а если рыба к тому же ещё и больная на голову, то кто, как не люди в белых халатах, должны бить тревогу? Когда я начинаю говорить об этих вещах, манекены в ординаторской смотрят сквозь меня стеклянными глазами. Они слишком привыкли к психам, чтобы вслушиваться в их слова. Они слишком привыкли к жизни, чтобы вдумываться в её смысл. Жизнь в этом ненормальном мире для всех давно стала бессмыслицей.
Я соскакиваю со стула, чтобы напиться воды. И продолжаю:
– Третья дверь скрывает за собой нишу с полками, на которых навалены больничные тряпки, халаты. Неподалёку приютился пузатый, бьющийся в припадках острого психоза, холодильник, подарок одного потерявшего память престарелого мецената, в котором (не в меценате, а в холодильнике) санитарки складывают скоропортящиеся продукты из больничных передач. Четвёртая дверь самая интересная. Она ведёт на волю. Без всяких звонков и решёток. Это чёрный ход, или, по-другому, запасной выход для врачей, используемый ими чаще всего для перекуров на крыльце. Иногда кто-то из них поворачивает ключ в замочной скважине, и тогда в коридор проникает настоящий живой свет с живого, шевелящего крыльями ласточек и листьями тополей неба. Это самое потрясающее, что можно себе представить в стенах обители кретинов. Каждый из психов считает себя счастливчиком, если в момент вызова в ординаторскую на собеседование с врачом удаётся застать запасную дверь открытой и вдохнуть воздуха свободы.
– Креветка, извини, что перебиваю, дай поесть, – Дед стоит на пороге палаты и смотрит на меня умоляющим взглядом.
Я беру старика за руку, вклиниваюсь в гущу своих поклонников и веду его к главной двери, продолжая на ходу вещать. За мной движется толпа больных, и в этот момент я похож на профессора Дурилова в сопровождении свиты практикантов:
– Вон заветная дверь нашего отделения, – я выкидываю вперёд руку, останавливаюсь в позе памятника Вождю. – За неё из первого коридора выпускают внутрь второго коридора в ряде случаев: если вызвал врач, если пришли посетители, если поведут на процедуры, если хочешь покушать. Последний пункт самый приятный. Под наблюдением санитара можно неоднократно выходить за эту дверь к передаче. Все передачи помечены фамилиями на вложенных в пакеты бумажках, лежат на гнилом трюмо с мутным зеркалом. Иногда они не вмещаются, и санитарка подставляет стул. Обилие кульков приходится на выходные и праздничные дни. Это больница республиканского значения. А, значит, не все пациенты имеют возможность получать ежедневные презенты от тех домочадцев, которые проживают в дальних уголках нашего острова. Но зато в воскресные дни тут аншлаг.
Я усаживаюсь на стул, приглашая всех подойти поближе, закидываю ногу на ногу. Передо мною теснится полтора десятка мужчин, молодые, пожилые, в больничных пижамах с печатями, в домашних спортивных костюмах, худые, длинные, толстые, коренастые, они не похожи друг на друга, но всех их объединяет общее выражение лиц: покорность сложившимся обстоятельствам. В их глазах доброта и кротость. Они похожи на святых, готовых на жертвоприношения за идею добра во всём мире. Как хотелось бы верить, что их святость есть результат духовной работы над собой. Увы. Это всего лишь лекарственная святость тех, кто связан по рукам и ногам действием препаратов. Иногда мне думается, что в условиях мировой эпидемии безумия других путей достижения святости найти уже вряд ли кому удастся. Дед за спинами людей терпеливо ждёт окончания приступа моего красноречия. Я нащупываю в кармане штанов мятую карамельку, протягиваю старику, и его рука с быстротой дикого зверя выхватывает конфету. Я наблюдаю, как Дед запихивает угощение в рот, с опаской стреляя глазами – не отнимут ли? И продолжаю:
– Пронзительный звонок входной, высоченной, двери то и дело заливается как милицейский свисток, способный разбудить мертвеца. Санитарка только и успевает отпирать хитрый английский замок, чтобы внутрь психиатрического отделения просочилась очередная партия людей с заискивающими глазами. Я заметил, что у родственников местных психов (а уж у самих психов, само собой) одинаковое выражение глаз. Ещё несколько минут назад, до того, как пересекли территорию двора больничного городка для сумасшедших, эти люди были самодостаточными гражданами свободной страны. Об этом свидетельствовали надменные фэйсы, уверенный взгляд, твёрдая походка. Они деловитым тоном спрашивали у продавца фруктов, торчащего у ворот при входе в городок, сколько стоят бананы, и покупали для своих придурков эти весёлые загогулины. Но на территории городка их деловитость скоропалительно начинала таять. Пройдя двести шагов, заворачивали в местный ларёк и покупали для лечащего врача коробку шоколадных конфет «Ассорти». В голосе, спрашивающем насчёт цен и свежести конфет, ещё оставались кое-какие остатки внутреннего достоинства, но всего лишь остатки. И это достоинство уменьшалось вместе с дорогой, приближающей к цели. И вот, наконец, увешанные авоськами, после пересечения тропинок, тротуаров, минуя корпус с надписью «энцефаллограмма», минуя самый отвратительный корпус с самой отвратительной табличкой «Приёмный покой», с тем самым крыльцом, на котором санитары дубасят наиболее строптивых из доставленных «Скорой» пациентов; минуя женский корпус, повернув на территорию одного из мужских отделений, поднявшись по разбитым осыпающимся ступеням внутрь длинного каменного, похожего на барак, здания, открыв первую тяжеленную массивную дверь, оказываются в отсеке перед ещё одной такой же, и самой ненавистной дверью, и ужасно действующей на нервы затёртой кнопкой дежурного вызова. Звонок работает так, как ему вздумается.
Я выпячиваю губы, начинаю гудеть и бить пальцами по губам, изображая звонок.
– Иногда дрынчит, иногда молчит. Итак, остаётся сверхсильно вжать неподатливую кнопку звонка. Звонок не звенит, нет. Он орёт. И не просто орёт. Он изрыгает массу бранных слов. И чем дольше не идёт санитарка, тем больше злобы исторгает. Но стоит открыться двери и обозначить в своём чреве деловитую и надменную, как король папуасов, санитарку, посетители из гордых и уверенных, общительных и напористых, превращаются в елей и трусость. Их глаза заискивающе заглядывают на всё, что вокруг движется и дышит, голос дрожит и источает патоку, спина прогибается, готовая уже посадить на себя всех врачей, медсестёр, медбратьев, санитаров и санитарок и везти в любом направлении, куда прикажут.
Меня осторожно трогают за плечо. Это снова голодный Дед. Я раскланиваюсь перед слушателями и жестом отправляю всех по своим насиженным местам.
Сегодня я ещё ни разу не выходил в коридор к двум основным, помимо больничных серых каш, источникам пропитания – холодильнику и трюмо. Поэтому меня, а заодно и Деда, выпустили за дверь.
– Ешь!
Дед выхватил из разложенных мною припасов на одном из пустующих пластиковых столов две куриные ноги, одну из которых он засунул в нагрудный карман пижамы, вторую куриную ногу обглодал за полминуты, и стал хватать всё подряд, пока его чрево не успокоилось, а глаза не закрылись от охватившего душу покоя.
– Креветка, привет! – передо мной стоял Половник. Мой заместитель по партии. – Я тебе жратвы принёс.
– Это ты правильно сделал, – откликнулся Дед и ушёл спать.
Мы с Половником пожали друг другу руки. И я приготовился слушать очередную летопись партийной жизни. Два митинга протеста в связи с ухудшающимися условиями жизни, одна акция в защиту многодетных семей и против абортов, кампания солидарности со сторонниками Венесуэльской революции, митинг поддержки кубинских героев, несправедливо заключённых в тюрьмы США, пикет против парада геев, проведение Марша антифашистов.
– А теперь плохая новость, – сказал Половник. – У меня был разговор с твоим лечащим врачом. Тебя пока не хотят выпускать. По моим данным, это происходит по указанию из конкурирующих провластных структур. Они решили зарубить твою кандидатуру на выборах не мытьём, так катаньем. Готовят документы на снятие тебя с регистрации, по медицинским показаниям... И опасаются, что нам удастся отмазаться от досье психа.
Половник испытующе посмотрел на меня. Убедившись, что я сохраняю спокойствие (знал бы он, какими дозами препаратов накачано моё тело, не напрягался бы на этот счёт), продолжил:
– Однако выход есть. Но сначала о другом. От имени партии прошу тебя в сто пятьдесят второй раз дать согласие на перевод в нормальную палату для вип-персон. Хватит валять дурака, а? Хоть какое-то облегчение.
– О какой нормальной палате в зоне ненормальных ты ведёшь речь, дружище? Я нахожусь в дурке, так что дурака валять мне сам Бог велел. А если всерьёз, то в сто пятьдесят второй раз отвечаю: эта тема закрыта. Кандидат в президенты, любимец народа, должен быть среди народных масс. Эти люди вокруг такие же, как и я, ничем не хуже. И я не желаю отгораживаться от них. Да и потом. Ты видел эту палату для вип-персон? Она отличается от обычных только тем, что в ней три, а не десять человек, ну и холодильник с телевизором. Хватит того, что нахожусь в стандартном отделении с обычными палатами, у которых есть стены, а не в казарме без перегородок с двухэтажными нарами, как это обстоит в других отделениях. Так о каком выходе ты хотел сказать?
Половник смотрит мне в глаза, качает головой. На его лице улыбка борется с сокрушением. Я знаю, что он сочувствует мне. И этого для меня достаточно.
– Нам надо провести партсобрание и переизбрать тебя, – наконец, произносит он. – Ты выйдешь на свободу – и всё вернётся на круги своя.
– А если это произойдёт очень и очень нескоро?
– И такой вариант тоже продуман. В этом случае вместо тебя я буду баллотироваться, стану президентом республики, и тогда уже абсолютно точно вытащу тебя отсюда. Мы уничтожим любые, компрометирующие тебя, больничные записи, и сделаем премьер-министром. Ну как?
– А если не станешь президентом?
– Всё схвачено, Креветка. И сейчас ты услышишь ошеломляющую новость, поэтому держись за стул. Мы заручились поддержкой иностранного капитала. Сумасшедшим рейтингом и народной поддержкой партии «Новая Гвардия» заинтересовались там, за бугром, в ближнем зарубежье... (Половник многозначительно молчит и смотрит на меня, довольный произведенным эффектом). Нам предложили план победы. Пиар-компания, финансовые вливания в избирательную гонку, теледебаты, бил-борды, рекламные ролики на ведущих телеканалах и сайтах, поддержка в иностранных СМИ, интернет-пропаганда. Плюс на нас будет работать несколько пиар-агентств, под партию «Новая Гвардия» сделают соцопросы. И самое главное, Креветка. Подсчёт голосов проведут в нашу пользу независимо от результатов голосования. Ну, сам знаешь, какие в наше время технологии наработаны. (Половник понижает голос, оглядывается и говорит шёпотом). Внутри провластной команды грызня. Там назрели серьёзные разногласия. Плюс предательство спецслужб, чьё руководство ведёт сепаратные переговоры с людьми из ближнего зарубежья. Фактически, теперь спецслужбы играют на нашем поле. Партия нынешней власти продула. Это предрешено.
– Какая им от нас выгода? Что им надо взамен?
– Ммм…– рот Половника съезжает к левому уху. Из этой гримасы я черпаю сведения о расчётливости, цинизме, а также о намерениях потенциальных спонсоров в конечном итоге нагреть руки на авторитете «Новой гвардии». Се ля ви. Но без финансовых вливаний выборы нашей доморощенной команде не вытянуть. Популярность в народных массах и конечный результат борьбы между политическими кланами находятся в далёких друг от друга космических галактиках.
– Ладно, – говорю я. – Без комментариев. Проехали. Следующий вопрос. А если нас ждёт провал?
Половник придвигается:
– Есть секретный план действий на случай провала. Вооружённый переворот. Оружия, сам знаешь, в наших схронах достаточно. Часть руководящего военного руководства будет подкуплена. И шаги в этом направлении уже прощупаны. Всё схвачено, Креветка! – Половник подмигивает. И отодвигается от меня, думаю, не без облегчения, с учётом моего специфического больничного душка.
Я ощущаю эту стягивающую кожу плёнку пота, который струится из моих пор вместе с лекарственными парами, образуя отвратительный дух. Но мне всё равно. На подобные вещи я научился смотреть с мужеством Алексея Маресьева и Павки Корчагина, моих любимых в детстве героев. Война и больница. Вот две школы, где можно получить неплохие уроки терпения.
– Согласен. Медлить нельзя. Партсобрание надо проводить сегодня же, – отвечаю без колебаний.
– И это тоже продумано. Одна минута…
И действительно. Ожидавшие вызова за дверью парни, гогоча и отпуская шутки в мой адрес, просочились к столу. Для меня это был сюрприз. Сто лет не видел своих бойцов. Они обступили меня, хлопая по плечу, а я стоял каменным идолом. Шевелиться или что-то говорить в эту минуту мне было противопоказано, чтобы не превратиться в хлюпающего маразматика. Проголосовали за переизбрание председателя и скрылись за дверью.
Если бы я страдал манией подозрительности, то, не исключаю, поднял на смех всю эту трагикомедию, что обрисовал мне только что Половник, в виде заговора властных структур, помощи из-за бугра и запасного плана вооружённого переворота. Я бы подумал: ну вот, они действительно считают меня за придурка. Но я слишком долго варился в политике, чтобы не поверить в эту хреновину…
– Эй, хватит трепаться, придурок. В палату! – мордоворот стоит, расставив ноги на ширине плеч. Дай ему волю, и он, не моргнув, растерзает нас.
Но он не знает нашего Половника.
Половник не спеша поднимается. Я знаю Половника. В его жизни было немало приключений. Обычно из всех передряг он выходит без потерь. Не так давно, кстати, он нокаутировал двух не очень вежливых незнакомцев в какой-то глухой подворотне.
– Послушай, ты. Моего боевого товарища ты, гнида, душман, не посмеешь больше никогда в жизни назвать этим словом. Тебе ясно, долбо…. – далее Половник произносит непростой набор крайне некрасивых слов, от которых у меня по-хорошему сжимается сердце. Это вспоминаются наши перекуры в афганских окопах и хохмы Половника. Он и в бой шёл с шутками и матючками, поднимая в каждом из нас боевой дух. В ущельях, в кишлаках, в пустыне при перекрытии караванных маршрутов моджахедов, на заданных рубежах, в огневых засадах, наша разведывательно-десантная рота стояла до последнего. Мы не давали спуску ни душманам, ни пакистанским наёмникам. После такого всё остальное, что случается в мирное время, для нас, познавших вкус смерти, уже не в счёт.
Монолог Половника из неправильных слов продолжается. А меня, качающегося на волнах лекарственной эйфории, после воспоминаний об Афгане охватывают новые тёплые ассоциации, связанные с ненормативной лексикой. Теперь это ностальгия по канувшей в раздрай Родине и, наконец, нашей сегодняшней партии «Новая гвардия», состоящей из участников боевых действий в Афганистане и старой закалки экс-коммунистов-идеалистов. Всё-таки я по этой свинской партийной жизни чертовски соскучился. И, наконец, завершающий аккорд в моём романтическом настроении – ассоциативные грёзы о ещё недавнем времени свободы, когда вместе с ребятами от души матерился на партсобраниях и топал на наши немудрёные пикеты и митинги.
Санитар лежит на полу с заломанными за спиной руками.
– Меня вынудили это сделать. Этот душман был чересчур невежлив. А я такого обращения не выношу, – приветливо объясняет Половник сбегающимся людям в цветных халатах и отпускает руки санитара. У того больше нет желания продолжать разговор. Не глядя на нас, поднимается и уходит в служебный санузел смывать с разбитого лица кровь. За ним следом с угрюмым лицом идёт сторож, и он же по совместительству дворник, и он же санитар дядя Вова. Дверь за собой он не закрывает, поэтому всем слышен происходящий там диалог, а в нос шибает запах хлорки.
– Ну что, получил, наконец, по заслугам? Помнишь наш последний разговор? – говорит дядя Вова.
– Помню, – доносится голос побитого санитара.
– Предупреждал я тебя, чтобы наших ребятишек не называл никакими похабными словами?
– Предупреждал.
– А ведь, заметь, я не ходил к местному начальству, никаких доносов, Семён. Но я пожаловался на тебя гораздо выше.
– Чего? Кому ещё?!
– Богу, Семён. Ты вот, вижу, крест на себе имеешь. А поведением скорее на нехристя похож. Ладно, жуй сопли. Думаю, вразумление тебе Господь попустил не напрасно. И я, скажу честно, грешен: очень рад, что нашёлся человек, поставил тебя на место… Делай выводы, пока новичок. А то с работы быстро вылетишь с таким отношением к людям.
Хлопают двери. Это запоздало бежит вызванная кнопкой тревоги бригада санитаров. Но в коридоре уже никого нет, кроме меня, подслушивающего беседу дяди Вовы и санитара Семёна.
– Подожди, – Семён хватает дядю Вову за рукав. – А ты спросил, почему, а?
– Что «почему»?
– Почему всё так у меня, ты хоть попытался бы разобраться, а потом уже на совесть давить. А мне, знаешь, всё по барабану, с тех пор, как вот один из таких шизоидов (Семён тычет пальцем в мою сторону) сестру мою убил.
– Ну и?
– Что «ну и»?
– Так рассказывай же. Как это случилось? А на Креветку не гони. Он ничуть не глупее тебя. А ты, видно, телевизор не смотришь, там нашего Креветку частенько показывают. Он известный в политике человек.
– Да какой телевизор. Я, можно сказать, в лесу живу. Лесником ещё совсем недавно был, – санитар с интересом оглядывается на меня. Слова дяди Вовы произвели на него впечатление.
– Так что там у тебя произошло с сестрой?
– Замужем она была вот за одним из таких (Семён косится на мою физиономию, но пальцем тыкать уже остерегается). А они, сам знаешь, себя здоровыми мнят, лекарств пить не желают! Она до свадьбы не знала, что у него с головой проблемы. А ребёнок родился – поздно было судьбу менять. Но муженька её я прикончил. Так что теперь бабушка пацана воспитывает. Что мне оставалось делать. Когда он перестал пить лекарства и дошёл до острого психоза. Она мне по сотовому успела позвонить, я на такси, но опоздал. А этот с топором. Я стрелять. Охотник я, лесник. С ружьём приехал.
– А зачем тогда сюда пришёл работать, лесник …
– А я, может быть, дня не могу теперь без этих психов! Как тебе такое?! Призрак зятя спать не даёт. Вот и кручусь тут, как могу. Правда, срываюсь иногда, как видишь.
– Эх, друг… Смотри, сам не попади на учёт, нервы надо беречь. А ещё лучше всего, грех с души сними.
– Рад бы, да прошлого не вернуть.
– Я не проповедник. Только одно могу сказать, по своему опыту знаю, без Бога не до порога. Кроме Бога никто помочь нам не может. У меня у самого были проблемы. Травкой баловался со школы. Добаловался, что наркоманом стал. И была бы мне крышка, Семён. Не приведи меня однажды ноги к Богу. Родился заново, скажу тебе. Стал другим человеком. А ведь меня и на учёт ставили, и вот по таким отделениям валялся. И били. Чего только не было. И в милицию таскали. Но после того, как Бог отвёл от меня всю эту бесовщину, я без этих пацанов и стариков, что по «дуркам» кочуют, не могу. Жалко мне их. Вот и работаю. Другого места для себя не вижу.
Дядя Вова подмигнул мне. И открыл дверь, пропуская туда, где уже началась раздача лекарств. Шум, крики. Это новичок отказывается от таблеток. Двое санитаров его бьют, тот выворачивается. Его валят на пол, держат, насильно впихивают в рот раздавленные с водой таблетки. Новичок хрипит, в горле булькает. Его уводят в палату.
Молоденькая веснушчатая практикантка вытряхивает из пакетика с моей фамилией мне на ладонь таблетки, даёт пластиковый стаканчик с водой и следит, правильно ли я всё делаю. Я чмокаю и приговариваю, поглядывая поверх стаканчика на сдвинутые светлые бровки и веснушчатый носик:
– Ммм, как вкусно! Сегодня ещё вкуснее, чем вчера! Просто изысканное блюдо! Хотите угоститься? Такой вкусняшки, уверен, вы ещё в жизни не пробовали. Не хотите, как хотите, мне же больше достанется.
Я наклоняюсь к девушке и разеваю рот, будто собираюсь ей откусить голову. Она заглядывает в мой рот, я ворочаю в разные стороны языком, оттягиваю пальцами щёки, медсестра успокаивается: не обманул, лекарство выпил. Да и как его не пить, если без него мне будет крышка. Это проверено на опыте. Сколько раз я пытался избавиться от этой лекарственной зависимости, полагаясь на силу воли и мужской характер. Чёрта с два! Без препаратов я постепенно, исподволь, переставал принадлежать самому себе. На меня накатывали страхи, опасения за жизнь, чудилось, что все вокруг замышляют против меня нечто страшное, и надо иметь под рукой оружие для самозащиты. Следующий этап безумств являлся в виде бессонницы. Я мог слоняться по пустой квартире до утра. Третий этап – приступы агрессии. В один из таких непростых безлекарственных периодов в моей жизни меня и привезли сюда. Я побил соседа по лестничной площадке. Надоело, что его «Toyota» торчит под моим окном, и каждый удар детского мяча выдёргивает из машины истерические всплески сигнализации. Самое удивительное в моей жизни – это терпеливое отношение к моим слабостям таких, как Половник и иже с ним. «Ваня, пей таблетки, умоляю, – твердил мне Половник и ставил в пример себя, не рискующего ни одного дня прожить без лекарств. Мы с ним братья по несчастью. – Пойми, без них мы с тобой загнёмся. Зачем ты устраиваешь и себе, и нам всем эти пытки с твоими психозами? Помни, у тебя партия, избиратели. И рано или поздно, всё это выйдет наружу в том непоправимом виде, когда вдруг рухнет вся твоя партийная карьера!» Доводы Половника иногда кажутся мне правильными, а иногда я снова бунтую и выбрасываю коробки с нейролептиками в ведро, потому что снова и снова мерещится, что я ничем не хуже других. И так до тех пор, пока новый виток психоза не вернёт всё на круги своя.
Новичок сидит на кровати и смотрит себе под ноги. Он шумно дышит после схватки с санитарами, его ноздри раздуваются, втягивая воздух, по вискам скатываются капли пота. Мне его очень жалко.
– Послушай, братишка, мне тебя очень жалко, – хлопаю его по плечу. – Однако лучше не суетись. Ведь никто из нас не знает, что лучше – проглотить пару таблеток или проглотить самого себя, когда вдруг тебя скрутит приступ психоза. Поверь, к такому выводу я пришёл совсем недавно. А если в твоих руках окажется топор, а? – добавляю, кинув взгляд на проскользнувшего мимо нас санитара Семёна.
Новичок не смотрит на меня. Его коротко стриженная голова качается, и непонятно, то ли он согласен, то ли это знак протеста.
– Ты наркоман? Или алкоголик? Или просто псих, а? – я смеюсь. – Кстати, про наркоту из афганского опыта мне известно немало. К счастью, эта беда меня миновала. Но сказываются последствия другой беды – контузии. А чужие смерти являются в виде ночных кошмаров. Вот так, братишка. Так что не горюй, ты не один в этом мире, поверь. Нас, психов, много. Если не весь мир.
Я снова смеюсь и снова хлопаю новичка по плечу. Тот смотрит на меня и вновь качает головой. В его глазах проблеск радости. Как хотелось бы поверить, что эту радость ему подарили мои слова, а не таблетки.
Первый, второй, третий, четвёртый, пятый, и шестой – Дед. И новичок. Я оглядываю команду нашей палаты. Большую часть времени все спят. Это лекарственный сон. От него нет спасения никому. В короткие промежутки между сонными провалами мы болтаем о жизни. Иногда нас, за хорошее поведение, под надзором, выпускают на прогулки в крохотный двор с беседкой, граничащий с высокой каменной стеной. Над ней колючая проволока и будка, из которой выглядывает часовой. Он караулит не нас, а других психов, направленных из иного, тюремного, мира на психиатрическую судмедэкспертизу. Однажды среди ночи мы слышали шум и выстрелы. Переполох был связан с побегом двух зэков-психов. Утром мы толпились у окна больничного коридора, чтобы посмотреть на тюремную стену, запачканную человеческой кровью.
Дни прыгают перед глазами с однообразием черепашьего шага часовых стрелок. Мне ничего не хочется делать. Впрочем, и при всём желании никакого дела себе тут не найти. Я смотрю в потолок. Сплю. Снова смотрю в потолок. И жду, когда придёт Половник. День. Ночь. Утро. Вечер. Сумерки. Темнота. Снова свет.
Время тянется медленно. Иду в коридор. Мне повезло. Сегодня дежурство дяди Вовы. Дядя Вова задумчиво смотрит на меня, его губы беззвучно шевелятся, а пальцы перебирают чётки. Излюбленное занятие необыкновенного санитара-сторожа-дворника, как он сам мне признался, особая молитва. Он её называет – «Иисусова». Ну что же, каждый сходит с ума по-своему. «Какое сегодня число?» – спрашиваю. И тут становится понятно, что ни число, ни месяц, ни день недели ничего мне не скажут об этой жизни, которая давно остановилась и превратилась в неподвижный космос. Я не помню, сколько дней не было Половника. Больше у меня, собственно, никого, кроме него и нашей партии, нет. Жёны нас с Половником бросили. Наши контуженные головы уже давно не нужны противоположному полу.
– Креветка, на выход. К тебе пришли!
Наконец, я слышу то, что ждал каждую минуту всё это время.
Вместо Половника – Прапор. У него хмурое лицо, он не смотрит на меня. Он сидит, опустив голову, и отстукивает правой ногой сагу о нервах. Не могу терпеть, когда рядом со мной кто-то стучит ногой. Это действует на мозги. Но Прапора надо терпеть. У меня мозги, а у него нервы.
От плохого предчувствия пересыхает во рту. А, может, это сухость от лекарств.
– Ты принёс воды? Я хочу пить, – говорю вместо приветствия.
Тот суёт в мои руки авоську с провизией, бросив мельком взгляд куда-то мне в зубы. Когда он говорит, его рот перекашивается в дикой улыбке полоумного, это всё нервы, а ещё это Афган, и смеяться от этой мертвящей улыбки Прапора совсем не хочется. За этим оскалом скрываются не только вставные зубы. Призрак смерти зияет сквозь нервно лыбящийся череп Прапора, набитый воспоминаниями о погибших от рук моджахедов товарищах.
– У вас тут нельзя курить. И это крайне плохо.
– Да. Это проблема, – отвечаю, пью из горлышка пластиковой бутылки минералку, слушаю бульканье, напоминающее журчание горных рек из военного прошлого, и не решаюсь спросить, где Половник.
– Половника убили, – говорит Прапор.
Больше нам беседовать не о чем. Я понимаю, что услышанная только что ерунда не может быть правдой. Человек, которого не брала ни одна пуля на войне, этот человек уже на все оставшиеся времена гражданской жизни – человек бессмертный.
– Ну, я пошёл, – говорит Прапор.
– Да, иди. А когда ты снова придёшь?
– Не знаю….
Мы молчим и смотрим под ноги.
– На нас, кажется, объявили охоту, – говорит, наконец, Прапор. – Если не убьют, приду когда-нибудь.
И Прапор неопределённо машет рукой. У Прапора больная жена, а сын в инвалидной коляске… Я смотрю на его удаляющуюся спину, седой затылок, сутулую, расплывшуюся от привычки к обильной пище фигуру, и вместе с жалостью ощущаю подступающую боль. Это чувство мне хорошо знакомо с военных времён. Оно было нераздельно со мной в то время, когда смерть ходила по пятам, когда мы могли погибнуть не только во время боя в горах, но и от совершенно иных причин, не имеющих отношения к вражеским вылазкам. Как это случилось во время Шутульской трагедии в Панджшерском ущелье с парнями одного из наших полков. Они были вынуждены заночевать на леднике в ущелье Шутуль. Не пуля, а холод забрал на тот свет более дюжины молодых жизней. Почему-то это засело в моей памяти. Смерть находит каждого из нас по-разному. И вот что: на войне не обязательно погибают от рук врага. Везде и всюду действуют таинственные законы судеб человеческих, но кто ими распоряжается? Думаю, не командиры полка, и не руководители государств. Неужели тот самый Бог, в которого верит дядя Вова, но не верит моя партия?
И каждое утро в том военном пекле мы здоровались друг с другом заново, словно после прыжка из чистилища.
Боль всё сильнее. Иногда я думаю, зачем придумана душа? Ведь ничего, кроме страданий, она не даёт нормальному человеку. Если, конечно, он не сумасшедший. Это сумасшедшие могут всю жизнь дрыгать ногами от счастья и требовать хлеба и зрелищ. Я не могу молчать. Но и не хочу говорить.
– Подожди, – вспоминаю. – Как это произошло?
Он оборачивается. На его лице я читаю исповедь о том, как страшно болит по ночам сердце в ожидании близкого конца, как нелегко жить среди людей и ощущать пустоту, как хочется утром вместо партийных планёрок прыгнуть с пирса в море и уплыть прямиком в Антарктиду. Мы смотрим в глаза друг другу.
– Их не устроило, что мы не сдались, – говорит Прапор.
– Я не об этом. Как его убили? Говори короче, скоро начнёт действовать препарат, и я вырублюсь. У меня крайне мало времени.
– Понял. Как убили? Классика. Он вышел из офиса. Вечером. Сидел допоздна. Уже все разошлись. Ну, сам понимаешь. У людей семьи, жёны. Все по домам. А у него… Ну, как и у тебя тоже, сам знаешь, партия – родной дом. Да вы с ним два сапога пара фанатиков. Пошёл к машине. И уже когда стал открывать дверцу, подъехала братва, и из автоматов прошили нашего Половника. Всё это зафиксировано камерой наружного наблюдения.
– Вам уже известны имена заказчиков, исполнителей?
– Да.
– Можешь назвать?
– Могу.
– Нет, лучше напиши.
Прапор достаёт из внутреннего кармана кожаной куртки блокнот на магнитной застёжке с шариковой ручкой, и через минуту у меня в кармане записка с кличками тех, кому я должен отомстить. Дядя Вова, конечно же, скажет, что у христиан не принято мстить.
Выспавшись, я иду к дяде Вове. Тот сидит на своём любимом топчане возле окна, перебирает чётки, поглядывает попеременно на окрестности больничного коридора и в лежащую на подоконнике газетёнку.
– Что интересного пишут?
– Да, вот. Резонансное убийство в городе.
– Знаю.
– Послушай, на фотографии копия того парня, который набил морду нашему Семёну.
– Это он и есть.
Дядя Вова продвигает несколько горошин на своих чётках, внимательно смотрит на меня.
– А ну-ка присядь, присядь…
Я соглашаюсь. Мы сидим и смотрим на лицо Половника. Он улыбается нам с газетной страницы. На чётках молитвенные шарики отбивают внутренний пульс души дяди Вовы, выходящей на прямые контакты с Богом. Иногда мне хочется оказаться на той невидимой линии связи, по которой бежит к Богу мысль дяди Вовы. А сейчас – что там, в потусторонних высотах? Может быть, где-то там зависает душа Половника и пытается выйти на контакт через чётки дяди Вовы?
– Эй, Семён, иди сюда.
Теперь мы втроём смотрим на Половника.
– Я хочу отомстить им, – неожиданно признаюсь. Наверное, это лекарства развязали язык, который я собирался держать за зубами.
– Не христианское дело – мстить, – говорит дядя Вова и задумчиво смотрит в окно. Я тоже смотрю в окно, в надежде вместе с дядей Вовой увидеть, наконец, Бога. За окном идёт дождь. Наверное, это плачет Бог. Ему жалко нас, психов.
– Я знал, что ты это скажешь, дядя Вова.
– Креветка, я тебе готов помочь, – вклинивается Семён. – Дай координаты. Я найду их из-под земли.
– Я должен это сделать сам.
– Тогда я вместе с тобой.
– У наших ребят есть оружие, есть машины. В течение суток можем управиться. Только надо одно – вырваться отсюда, – говорю я, уже не заботясь о конспирации. «Будь что будет!» – мелькает мысль в пьяной от таблеток голове.
– Хорошо, я готов помочь, – соглашается в задумчивости дядя Вова, перебирает чётки и смотрит взглядом человека, ушедшего внутрь себя. Мне хочется постучать по дяде Вове и сказать: «Ау!» И вместо ответа услышать эхо из пустынь отшельников, покинувших мир в поисках Бога. Я завидую им. Они, по крайней мере, ищут. А я не только не ищу, но и не знаю, кого искать.
II
Партия сумасшедших
– Креветка. Чтобы отпустить тебя в отпуск, мне нужны поручители. Кого ты предложишь? Своих людей по партии? Но к ним, честно скажу, доверия мало. По-моему, некоторым из них тоже не мешало бы отдохнуть в нашем отделении.
– Я нашёл таких поручителей. Они здесь, за дверью.
– Да? – смеётся доктор. – Ну-ка, зови их, познакомимся.
В ординаторскую заходят дядя Вова и Семён. У дяди Вовы одна рука обычно в кармане. Может быть, там спрятана вместе с чётками душа богомольца? В первое время, пока я не познакомился ближе с дворником-санитаром, я принимал его за охранника с браунингом.
– Ба, знакомые всё лица! – доктор качает головой и смотрит на меня. – Ну что с тобой делать, Креветка? Ты в своём репертуаре. Но учти. Строго на субботу и воскресенье. В понедельник к девяти часам утра, как штык, чтобы был в палате.
– Так точно, Сергей Сергеевич.
– Подожди радоваться. Ты должен железно пить лекарства, которые дам тебе. Понял? Напишешь расписку, и твои поручители тоже дадут расписку.
Доктор прячет в кармане конверт, он наполнен отнюдь не рецептами, а кое-чем поинтереснее. (Это, что называется, финансовый привет от моей партии). Он не знает, что я возьму с собой вместе с нейролептиками дядю Вову с Семёном. Они уже созвонились с Прапором, и он в своём «джипе» ждёт возле корпуса. Через него и были переданы деньги для Сергея Сергеевича.
– Сво-бо-ду! Кре-вет-ки-ну! Сво-бо-ду! – врывается в распахнувшуюся от порыва ветра форточку вместе с волной холодного осеннего воздуха. Слышен свист, кто-то бьёт в барабан, трубят в горн. Хлопают в ладоши. Сквозь застиранную батистовую занавеску просвечивают силуэты людей. Процессия гремит погремушками и марширует в сторону главного входа. Врач отдёргивает занавеску, и мы наблюдаем этот спектакль. Мимо окна движутся транспаранты с моей фамилией. На смену им плывут аршинного размера фотопортреты улыбающегося красавца-мужчины с густой волнистой шевелюрой. Ба, впору вспомнить Райкина. Да это же я сам. И теперь стою, приосанившись, в пузырящихся на коленях спортивных штанах, и смотрю на себя в зеркало служебного шкафа глазами восхищенной публики.
– Послушайте, здесь не дом правительства, а психиатрическая клиника, между прочим, – на крыльцо не спеша выходит представительный гладковыбритый заведующий отделением с повисшими на кончике носа очками. Он сбрасывает носком начищенного ботинка жёлтую листву со ступенек, щурится, смотрит поверх очков вокруг себя и достаёт из кармана белого халата пачку «Winston». Парни и девушки в джинсах и дутых куртках опережают толпу, и первыми подбегают к парадному входу.
– Пётр Савельевич, и снова здравствуйте! Мы из «Утренней хроники»! «Агентство национальных новостей»! Радио «Ермак»! Телеканал «Политический олимп» , – доносятся голоса журналистов. Эти ребята знакомы мне, как облупленные. Сколько раз вот так же они окружали меня и пихали в рот свои диктофоны-микрофоны. Впрочем, мне известны лица и остальных участников акции. Это традиционные активисты наших партийных массовок. У партии нет денег на оплату их труда, но перед праздниками я поручаю Прапору обзванивать активистов с приглашением на коллективные застолья. Я усмехаюсь.
– Когда обещают выписать господина Креветкина? Говорят, руководство больницы получило неофициальное указание из властных структур держать Креветкина до окончания избирательного периода?
– Я вышел сюда не для того, чтобы отвечать на некорректные вопросы, а затем, чтобы покурить, – заведующий отделением щёлкает зажигалкой, делает затяжку, приподняв к небу лицо, вытягивает губы трубочкой и смотрит на потянувшиеся ввысь голубые колечки дыма. – Вы все уже здесь, извините за грубость, примелькались, и твердить об одном и том же, право, надоело. Лучше вы мне расскажите, господа журналисты, какие планы у городского руководства в отношении нашей многострадальной больницы, когда сделают обещанный капитальный ремонт?
Лечащий врач захлопывает щелбаном перекошенную форточку, та обвисает на одной петле, он многозначительно смотрит на меня:
– Вот-вот, товарищ Креветкин, опять ваши поклонники смуту устраивают. Нет, чтобы с ремонтом помочь, вон в каком состоянии мы находимся, – Сергей Сергеевич переходит с обычного «ты» на «вы». Вероятно, вспомнил, что рано или поздно, но меня выпишут и, кто знает, «может, этот Креветкин и правда станет президентом». Врач продолжает:
– С такими пациентами, как вы, Иван Никифорович, лучше не иметь дело. На всякий случай. Надеюсь, вы оценили, что вам в этих стенах, с учётом вашего особого общественного статуса, никто ни разу не помешал проводить ваши внутрибольничные митинги. Их здесь, замечу, все почему-то любят. Наверное, от скуки. Ха-ха.
Мне сейчас нравится молчать. Да и что говорить, когда душа уже на свободе и в горле чешется от предчувствия сигаретной затяжки. Фанаты меня найдут всюду. Я, в принципе, не против. Во всяком случае, здесь, в этом царстве сдвинутых мозгов они пару раз приносили немалое утешение, когда в палату вдруг доносилось с территории больничного городка скандирование моей фамилии и рефрен «свободу». Воодушевляет, что народ не поверил слухам о моём сумасшествии. «Ты знаешь, а ведь заточение в психушку тебя сделало народным героем. На этом можно сделать пиар», – сделал однажды вывод Половник, царство ему небесное. И действительно, вброшенную нашими пиарщиками тему моего насильственного заключения в дурдом охотно подхватило сарафанное радио. В оппозиционных СМИ моя персона стала проходить как жертва режима.
Из больницы выходим через чёрный ход. Попадать в фокус телекамер сейчас не в наших интересах. В машине все молчат. Только курим. Голова и тело тяжёлые, от этой тяжести при всём желании избавиться мгновенно невозможно. Пролонгированное действие препаратов не шутки. И я вдруг понимаю, что уже никогда не вернусь в эту тюрьму. Даже под страхом расстрела. И дядя Вова с Семёном тоже. Они теперь члены команды. Нашей «Новой Гвардии». С Семёном всё понятно. Но я не знаю, зачем это надо дяде Вове. Впрочем, догадываюсь, зная его характер. Полагаю, он увязался за нами в качестве ангела-хранителя. Вероятно, собирается с помощью молитвы отгонять от нас пули. А в случае необходимости прикрыть телом. Это как раз в его духе. В этом отношении он чем-то напоминает Половника, тоже по-своему сумасшедшего. Такие долго не живут. Правда, я всегда верил, что Половник – исключение. Ошибся. От таких, как Половник и дядя Вова, становится тесно в этом мире тем, кто привык ходить по трупам.
Дорога постепенно освобождается от машин. Мы выезжаем на пустынное шоссе. Только иногда проносится мимо лихач на бешеной скорости. Поворот в сторону дачного посёлка. Бугры, ямы, колдобины. А вот и покошенная дачка. Неухоженный земельный участок. Голые скелетики кустов малины со смородиной пытаются внедриться в сознание смутным ностальгическим воспоминанием о детстве и бабушко-дедушкиных радостях в деревне. Какое-то время мы сидим в «джипе», оглядывая местность. Ничего подозрительного. Где-то лает собака. Каркают вороны. Безлюдно. Всё вымерло. Домики с захлопнутыми ставнями, калитки… Всё на замках. Здесь только летом кипит жизнь с комарами.
Мы идём к даче, ожидая каждую секунду услышать знакомое посвистывание пуль. Ах, пули-пули. Сколько раз доводилось уворачиваться от вас, хватать голыми руками и отбрасывать подальше, к чертям собачьим. А вы всё продолжаете танцевать, весело и беззаботно, ничего и никого не боясь, и бесконечно ставите, ставите кресты на этой жизни. И когда-нибудь, быть может, на одной из воздушных тропинок судьба кого-то из нас пересечётся с вашей замогильной песней. Под ногами чавкает, напоминая о бренности существования, пропитавшаяся дождевой влагой земля. Но всё заканчивается благополучно. Скрипит ключ в замке, убегает потревоженный паук, рушится выстроенная им крепость из паутины. По узкой деревянной лестнице спускаемся с Прапором в подвал. Дядя Вова наверху вместо часового. Семён возле машины. В нос бьёт запах плесени. Ещё минута, и оживут тени предков, восстанут мертвецы, откроются склепы. И грянет гром преисподней, заждавшейся таких, как мы.
Луч фонарика прыгает в темноте. Склад с оружием в порядке. Берём «калаши». Времени в обрез. Надо уходить. Прапор опускает напольную дверь, щёлкает ключами, подвал закрыт. Накидывает сверху тряпок. Передвигает ногой цокающие друг о друга пустые пыльные бутыли. Смешная маскировка. Но хоть так. Впрочем, если нас взяли на мушку – то ничего уже не поможет. Осталось только их опередить.
Мы едем навстречу смерти. Но не знаем – чьей: может, нашей?
В голове у меня звучит придуманная в промежутке между сонными провалами речь кандидата в президенты: «Соотечественники! Я решил переименовать партию из «Новой Гвардии» в Партию сумасшедших. И знаете, почему? Потому что мы будем олицетворять то, что не принято делать в нашей маленькой республике. Когда благодаря вашей поддержке мы придём к власти, мы запретим всё то, чем живут чиновники-толстосумы и демагоги-депутаты. Вы думаете, я сейчас скажу, что не будет взяток, коррупции, передела собственности, разворовывания казны, клановой междоусобицы, мордобоя на сессиях, ни всякого другого, без чего уже никто не может представить нашу власть? И вы угадали. Но скажу более того. Мы поднимемся на глобальный уровень воплощения цивилизационных задач и объявим войну всем, кто несёт зло в этот мир. Мы будем добиваться того, чтобы зло больше не проникало в нашу республику ни через какие границы или контрабандные каналы. Теперь, надеюсь, вы поняли, почему наша партия будет называться Партией сумасшедших. Если хотите, мы объявим войну самому дьяволу. И знаете, что? Я уверен в вас. Я уверен в вашей поддержке. Ведь это я, ваш Креветка. Разве я когда-нибудь обманывал вас?».
Никого убрать нам не довелось. И, признаюсь, я был рад этому. Мне никогда не нравилось убивать людей. На полпути нас остановил телефонный звонок. Необходимость в «калашах» отпала. Этих парней пришили до нашего появления некие представители третьей силы. Кто они? Спецслужба? Рука ближнего зарубежья? Или гром и молния с небес? Уже не важно. Но глядя на отрешённое лицо дяди Вовы с чётками в руках, ежесекундно выходящего на прямую связь с Богом, я всё больше заинтересовываюсь таким вариантом самообороны.
III
По ту сторону...
1.
– Позови новых путников.
– Никого из новеньких нет. Всё те же...
– Позови. Выйди туда, за стены. Веди их ко мне. И пригласи ко мне ту, причитающую, с отроком-инвалидом.
– Благослови, отец.
Юный, с намечающейся бородой, послушник уходит. В душе он укоряет себя, что посмел возразить. Выполнять указания духовного отца полагается беспрекословно. «Но во дворе действительно новых никого нет, и за воротами тоже!» – он ловит себя на возмущении и ужасается самому себе. «Господи, помилуй!» Женщина в цветастом платке что-то тихо говорит мальчику, склонившись над инвалидной коляской. У ребёнка безжизненно висят ноги, и сам он похож на неподвижную куклу. Мать слышит, что их зовёт старец, начинает быстро лопотать сыну какие-то обещания и толкает впереди себя инвалидную коляску к двери в келью к старцу.
Тёмные от солнца пальцы перебирают чётки. Послушник идёт между паломниками, сидящими под парусиновыми навесами на длинных скамьях, минует штабеля строительных досок, груды кирпичей, выбирается за высокую монастырскую стену на широкую смотровую площадку. Вокруг пустынно. Братия на послушаниях. За спиной остаётся говор перешёптывающихся людей. Скулит какой-то юродивый. Издалека доносятся голоса тех, кто трудится на строительстве второго храма. Юноша стоит над обрывом, смотрит под ноги, где далеко внизу теряются тропы между сухими, выскобленными ветрами, горными грядами. Солнечные лучи обжигают загорелое лицо, проникают огненными струями сквозь чёрный подрясник. Тянут звонкую нить бесконечной песни невидимые цикады. Солнце и небо сливаются в слепящий безбрежный шар, который превращается при длительном рассмотрении в чёрную точку, она мельтешит и горит в глазах. Но вот чёрная точка начала расти, увеличиваться, и это уже не одна, а три, и не точки, а человеческие силуэты. Фигурки людей движутся далеко внизу, им ещё идти и идти, а юноша вдруг начинает широко улыбаться, и его губы надолго застывают в восхищённой улыбке. В эти мгновения он напоминает человека, внезапно лишившегося разума. Он опускается на колени, и всё это время, пока странники добираются до монастыря, безостановочно произносит: «Слава Тебе, Боже!», то и дело крестится, склоняясь лицом к земле. Он твердит молитву шёпотом, но от избытка чувств голос усиливается. Тогда он спохватывается, оглядывается на монастырские стены, и возвращается на шёпот.
– Спаси вас Господи, отец Рафаил ждёт вас, – слова незнакомого молодого человека в чёрном облачении вызывают удивление у подошедших людей, но в разговоры не вступают. У мужчин утомлённый вид, они не молоды, а губы слиплись от жажды. Их брюки и футболки в пыли, плечи оттягивают рюкзаки. Возле колодца, рядом с женщинами в длинных юбках и платках, выстроившихся в очередь за водой, процессия останавливается. При виде утомлённых новичков паломницы с готовностью расступаются. «Спаси вас Господи!» – бежит в толпе одна и та же фраза как пароль. Путешественники жадно заглатывают холодную воду, которую чернец зачерпывает алюминиевым ковшом из ведра и затем разливает по жестяным кружкам.
– Чудная водица! – говорит старший, оглядывает приветливые лица женщин, широко улыбается, плещет себе на щёки водой, растирает влажной ладонью шею, крестится и благодарит. Его друзья озираются и в нерешительности молчат. «Оп-ля, оп-ля, жизнь моя, жизнь моя, оп-ля, оп-ля», – приближается бормотание. Маленький человечек, похожий на сказочного гномика, не по сезону в ватнике и зимней шапке, в крепких ботинках на толстой подошве, катится к колодцу. Его «оп-ля» всё громче, а тоненький голос как у пятилетнего мальчика. Подкатившись к мужчинам, гномик, задрав голову, с интересом разглядывает незнакомцев, и на его лице мелькает поверх бороды подобие заискивающей улыбки, надежда на подачку. «А подайте убогому, дяденьки-господа!» – по интонации голоса всем понятно, что канючить для него дело привычное. Городским гостям становится весело, они сбрасывают с плеч рюкзаки, лезут за бумажниками. «Благодарствую, благодарствую!» Женщины одобрительно гудят. Здесь коротышку, чувствуется, любят.
Келья старца располагается внутри белой известняковой скалы, словно вырезанный искусным мастером грот. Мужчины с удивлением разглядывают рассеянную по двору толпу людей в мирской одежде. «Это всё к старцу», – говорит послушник и со словами молитвы как-то по-особому, аккуратным движением, негромко стучит в дверь.
Седобородый старик в подряснике сидит за деревянным столом. Руки его перебирают чётки. Перед глазами лежит открытое Евангелие. Горят свечи в подсвечниках. Его проницательные глаза благожелательны, лицо мирно и спокойно. Жестом приглашает гостей присесть на длинную лавку. Мужчины с интересом оглядывают келью, скромность быта бросается им в глаза. Шкафчик с духовными книгами. Топчан, застеленный шерстяным одеялом. Красный угол с образами. Деревянный пол чисто выметен. Порядок. «Давно я ждал вас, дети. Всё будет хорошо. Не надо больше никуда вам бежать». Монах поднимается со скамьи и, взяв за руку одного из мужчин, ведёт к иконам. Окунув кисточку в горящую лампадку, чертит тёплым елеем на лбу пришельца крестик. «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!...Будь здоровым, раб Божий… Иван». Опускается на колени, увлекая за собой гостя. Тот оглядывается на товарищей. «Откуда старику известно моё имя?» – спрашивают его глаза. «Привыкай, брат. Тут тебе не спецслужба. Тут повыше бери», – усмехается про себя старший и думает о том, что эту фразу он скажет Ивану, когда останутся наедине. Ученик старца глазами показывает, чтобы остальные вышли из кельи, и за дверью вполголоса говорит: «Молитва у старца прямиком на небо идёт. Видите, сколько людей-то! Со всего света едут. Даже с Дальнего Востока. Всех утешит, поможет. Бывало, привозят родственники лежачего, а уходит на своих ногах». Через полчаса аудиенция заканчивается, схимник на пороге осеняет путников широким крестным знамением и велит ученику отвести их в монастырскую гостиницу.
– Иван, а что ты там чувствовал, у старца-то? – спросил по дороге возвышающийся над друзьями на целую голову широкоплечий мужчина со шрамом на загорелом лбу.
– Потом, может быть, когда и расскажу. Не сейчас, Семён, – обронил сосредоточенный на своих мыслях Иван.
Молодой послушник что-то пробормотал. «Держи душу на замке», – послышалось Ивану.
– А что вы сказали? – не выдержал он, догнав провожатого.
– Возложи на Господа упование свое, – неопределённо ответил тот и замолчал, судя по сжавшимся губам, надолго.
– Простите, поразило, что ваш отец Рафаил, которого я вижу впервые в жизни, меня по имени назвал.
Послушник посмотрел на небо, помолчал и ответил, поглядев на Ивана:
– Держи душу на замке.
Наступила тишина, только скрип гравия под ногами и откуда-то куриное кудахтанье.
– А что, голова и правда лучше стала работать? – этот вопрос высокого прозвучал перед сном, когда после хлопот с оформлением документов, посещения монастырского храма, ужина в трапезной, в комнате щёлкнул выключатель, лампочка под выбеленным потолком погасла, и лунный свет проявил в темноте силуэты людей на кроватях.
– Я же сказал, Семён. Отстань, – сказал Иван, а про себя повторил: «Держи душу на замке».
– А хорошо тут, однако. Как-то по сердцу… Дорожки во дворе в цветах, тихо, уютно, постели чистые, подушки мягкие. Все тебе улыбаются. Будто в санатории, – сказал Семён. – И кормят вкусно. Казалось бы, рыба да каша с постным маслом, простая еда, а так вкусно, как никогда не ел.
– Потому что повара Богу молятся, а не языком мелют во время приготовления пищи. Потому и вкусно. Да. Всё тут особое. Хотя, знаешь, это поначалу санаторий. А вот начнутся послушания, труд до седьмого пота, ты не санаторий, а армию вспомнишь. Только на более высоком уровне. Так что всё впереди. Главное, Бога в сердце хранить. С молитвой да со смирением всё одолеть можно, – сказал старший.
– А ты откуда знаешь, дядя Вова?
– Дважды приходилось быть трудником в монастырях.
– Ого, вот это новость. А чего нам не рассказывал, чего таился-то? А мне хоть как, муштра, послушания до седьмого пота, ночные бдения, в любом случае ко всему здесь душа лежит. Сам себе удивляюсь. Скажу вам, как попал сюда, так будто всю жизнь ждал этого дня, – продолжил Семён. – Будто дома оказался. И никакая сила отсюда меня не выгонит теперь. В церковь зашёл, так… И слов не могу подобрать, как хорошо. Вот ты, дядя Вова, нас с Иваном всё по церквям водил, пока мы там в городской суете толклись, и теперь лишь признаюсь: что-то щёлкало в душе, как заходил с тобой под купол, окунался в ту стихию молитвенную… Будто в предчувствии чего-то иного, неведомого… А теперь вижу – так вот оно, сбылось предчувствие. Вот он, тот мир, которого ждал…
«Вставай, страна огромная…» – перебил речь Семёна позывной мобильного телефона.
– Эй, Иван, давно пора было отключить. Как-никак в новой жизни уже, – с готовностью откликнулся Семён, приподнялся на локте и застыл в вопросительной позе, выдавая любопытство.
– Алё… Где-где. Тебе, думаю, уже всё равно, где я… Ну почему-почему. По кочану. Потому что вы там, а я уже не там, я уже настолько далеко от вас, что и не помню, в каком вы веке остались. Всё. Пока…
«Вставай, страна огромная…»
– Ну чего названивать? Пьяный опять? Ну, так я ж чую твоё пьяное дыхание. Ещё раз позвонишь, телефон отключу… Что ты хочешь?... А, совесть у тебя. Понятно. Вообще, знаешь, верю. Я с этим в жизни сталкивался. Поэтому верю. Оно, знаешь, совесть и бессонница иногда бывают сиамскими близнецами. Хорошо. Я поговорю с тобой… Да не за что… Ну ты же знаешь, Прапор, что я никогда не был козлом. А идти на поводу у них, признавать их ложь за правду, значит быть козлом, – Иван говорит быстро, глотая порою куски слов, лепя их в нечленораздельные фразы, с горячностью в голосе. – Не, ты не перебивай-не перебивай, раз уж позвонил, слушай. Мне достаточно понимания того, что наша партия выиграла. Мне начхать на их болтовню, они могут говорить всё, что угодно. Подкинули липовых бюллетеней? Организовали нашу победу? Знаешь, а я скажу другое. Они скорее помогли не препятствовать тем, кто голосовал за нас, как это бывает обычно на выборах. Народ голосует за товарища N, а в мешках с бюллетенями оказываются охапки вброшенных подстав с галочками за господина S. Так вот, я скажу тебе, братишка. На этот раз просто никто не мешал людям голосовать, никто не крал наши голоса, ты понимаешь, о чём я, а? Или и тебе уже застилают глаза их доллары? А то, что забрали у нас руководящие посты, мне уже всё равно…. Не, сначала было не всё равно. Сначала было паскудно. Да ещё когда большая часть наших ребят проглотила эту пилюлю… Не, я, конечно, предполагал нечто подобное с этими самыми спонсорами, иначе какой смысл им было затевать всё это. Мне было изначально понятно, что придётся с ними делиться. Но не до таких же масштабов. Они просто нас кинули!!! Просто нас кинули, ты слышишь, слышишь?! (Иван повышает голос и осекается, вспомнив, где находится). Что? А, ну да. Семьи у вас. Ну, правильно. Кормите семьи, да. Всё верно. А мне никого кормить не надо. И скажу тебе, слава Богу. Я больше ничем не связан. Мне на всё наплевать. И на партию, и на ваше новое руководство, и на власть, и вообще на всё в той вашей дерьмовой жизни. Понял теперь, да? ….
– Иван, переведи звук на громкую связь. Мы тоже хотим слышать, что он говорит, – Семён машет рукой со своей кровати.
По келье разносится голос Прапора из мобильного телефона Ивана:
– Креветка, я не верю, что тебе наплевать на нас. Ты бы мобилу выкинул, коли на то пошло.
– Ладно, поймал. Да. Не всё равно. Но это пока. Время пройдёт. И будет всё равно.
– Тогда я буду тебе звонить иногда, когда на меня находит. А поговорить не с кем.
– Звонить будет сложновато.
– Даже раз в полгода?
– Тут расписание жизни иное, чем у вас.
– А где ты?
– Неважно.
– Снова в дурке?
– Хм… Нет.
– В эмиграции что ли?
– Почти. Словом, не там, где все вы. Большего не скажу. Пока, во всяком случае. Так что звони. А я перезвоню, когда получится.
Старший поднял голову над кроватью, взглянул в сторону Ивана, хотел что-то сказать, но промолчал и перевернулся на другой бок.
Иван засунул телефон под подушку, посмотрел на залитые лунным светом святые образа в углу кельи, прислушался к пению сверчка за открытым окном, перекрестился и шёпотом сказал:
– Дядя Вова, спасибо тебе, однако, что привёл сюда. Мы будто на небе оказались.
– Спи, утром рано поднимут.
2.
– Креветка, ты шутишь, в такую чушь я никогда не поверю.
– Я действительно в монастыре. И уже давно.
– Но это же предательство, тебе не кажется? А то, что наш партийный устав отвергает религиозные одурманивания, с этим как? Ты поставил на нашем общем деле крест? Не могу поверить, что после десятилетий партийного строительства ты всё растоптал! Позволь. Как можно забыть собственные воззрения? Не ты ли декларировал, что вся наша деятельность в партии направлена на создание гуманного толерантного общества? А с этим уж никак не вяжутся принципы церковных догм: навязывание непротивления злу и смиренничание, подавление воли человека, превращение в животное человека, о котором Горький сказал «человек – это звучит гордо»! Подумать только. Царя природы, homo sapiens, церковь целенаправленно превращает в раболепное пресмыкающееся… И ты туда же?! Нырнув в это болото, ты бросаешь тень на чистоту устремлений нашей партии. Как ты мог?! Я вне себя! Я в шоке!
Прапор говорит, повысив голос, переходит на крик. Монах задумчиво слушает. Он думает о том, что объяснять товарищу его неправоту скорее всего нет смысла. Показывать его заблуждения и растолковывать пагубность ошибочного искажения идеи христианства, всё это для человека, убеждённого исключительно в собственной правоте, будет пустым звуком. Да и потом, Виктор сейчас в гневе. А в таком состоянии тем более человеку трудно понять собеседника.
– Юпитер, ты сердишься? Или ты репетируешь новую речь к митингу? А, дружище? – но перевести в шутку разговор не получается.
– Да, я кипячусь! Да, задело за живое! А как по-другому?! Ведь ты подорвал, может быть, вообще ко всем людям доверие! Если уже Креветке нельзя верить, то кому тогда?! Ты был нашим идейным фундаментом! Мы равнялись на тебя! Ты зажигал нас пламенем революционера! Ты всегда для нас всех был эталоном борца, способного пойти на баррикады за идею! Ты был нашим знаменем! И вот… Никогда бы не подумал, что ты способен на такое… Креветка и церковь! С ума сойти! К нашему партийному этикету это подходит как к корове седло. Это в других партиях хватаются за любые варианты пиар-компаний, в том числе и связанные с насаждением так называемого возрождения православных традиций. Даже новоявленные коммуняки, потеряв всё и вся, ухватились за новомодную идею Бога в жалкой попытке сохранить остатки своего политического имиджа. Мы остались единственной политической силой, хранящей, можно сказать, в девственной чистоте идею гармонизации личности, без ограничения свободы добрых человеческих устремлений. Именно червь религиозности во всём мире сегодня съедает все партийные движения, все политические новации. Куда ни сунься, всюду церковь, всюду это грубое морализаторство, подавляющее волю человеческого величия. Но мы-то знаем, что это лишь один из инструментов по зомбированию населения и привлечению голосов части избирателей. Церковь с её доморощенными монастырями – это искусственные надстройки, попытка наглого вторжения в душу человека, порабощение души и сознания. Церковь – это спрут, опутавший мир. И сегодня весь мир буквально подавлен этими множественными щупальцами разросшегося до вселенских масштабов спрута. Подумай сам. Сколько этих церковных разновидностей сегодня существует в мире, и все они требуют подчинения себе. И все они, каждая на свой лад, принуждают человека забыть о своём «я» и подчиниться некой эфемерной идее Бога. А ты…. Да-да, это самое настоящее предательство. Что молчишь? Стыдно? По одному твоему заупокойному голосу я уже слышу, что ты по-настоящему рехнулся.
– Для чего ты мне позвонил, Витя? Как вообще у тебя дела, как сын, жена?
– Как-как….
В телефонной трубке на несколько секунд наступает тишина.
– Всегда было хреново, а теперь и вовсе… Столько воды утекло за это время. Полгода назад я похоронил сына. А спустя три месяца – жену.
– Прими мои соболезнования, Витя. Я глубоко сочувствую тебе. Крепись. Я буду молиться милостивому Богу за упокоение твоих близких. У Бога все живы, Витя, не отчаивайся. Смерти нет!
– Да ладно тебе… Кстати, насчёт смерти. Они оба меня шокировали в последний год их жизни. Рая вдруг уверовала в Бога, Митю стала в церковь возить, и всё говорила, что смерти нет. Ну вот как ты сейчас... Я, бывало, Митю спрошу, надо ли ему это, ну, церковь, Бог, а он так радостно мычит и головой согласно кивает. Ты же знаешь, инвалидность сына предполагала преждевременную его кончину. Все знали об этом, но сердце жены не выдержало. Что об этом говорить. Потому и звоню, собственно, чтобы сказать, как мне хреново. А ты тут ещё такую пилюлю. Нет больше у меня друга.
В трубке загудело.
Спустя время повторно запиликало. Иван поднял голову с подушки, перекрестился, поглядел в окно на звёздное небо. Ему хотелось спать. Только что он закончил молитвенное монашеское правило, колени ещё ныли после многочисленных поклонов, на душе было, как всегда после молитвы, умиротворение.
– Послушай, Ваня, что я тебе скажу. Я вот что подумал. Это у тебя блажь, – сказал Виктор. – Это пройдёт. Ты, главное, помни, у тебя есть мы, твои друзья, ты не один. Не вешай нос там, в своей могиле, в этой дыре, куда тебя угораздило. Но когда пройдёт это, что будешь делать, а? Куда подашься? Жить-то есть где? У тебя что, отобрали квартиру? Если это так, то говори прямо, найдём управу на обидчиков. Но вот после монастыря в партию тебя не возьмут. Предателям пощады нет. Даже у вас, богобоязненных, с вашей моралью всепрощения, и то Иуду не простили. Так что с партийной точки зрения ты теперь один. Ты добровольно сделал себя политическим изгоем. Но, повторяю, чисто в житейских вопросах мы тебя не бросим.
– Витя-Витя... Спасибо, конечно, за добрые слова насчёт поддержки, тронут. А что касается предательства. Да, ты прав насчёт предателя. Да. Я действительно предатель, потому что я предал Бога. Христос добровольно взошёл на крест, ради нас, людей, Он добровольно претерпел муки, чтобы искупить наши грехи. И вот я оказался среди тех, кто заушал и плевал в Него. Я всю жизнь только и делал, что предавал Бога, того, КТО дал мне эту самую жизнь. Как и тебе, кстати. И вообще всем. Он вызвал нас из небытия, Он через наших земных родителей нам дал жизнь, вдумайся. Я предавал Бога каждый день, я топтал Его Любовь ко мне. Не знать Бога, не хотеть знать Бога, это самое страшное, что может быть в жизни человека. Ты говоришь, предателям пощады нет. Это по человеческим меркам. А у Бога на всех нас, предателей, хватает и жалости, и терпения, и любви. Мы убегаем от Него, а Он каждый день не отступает от нас, и даёт нам возможность дышать, жить, Он врачует наши пороки скорбями, которые у каждого свои, и в этих горьких лекарствах нуждаются наши испорченные души. Испорченность души можно исправить лишь с помощью скорбей, Витя. И за это, за скорби, за всё в этой жизни нам остаётся благодарить Творца… Теперь, Витя, у меня всё иначе. И я не один. Я с Богом. А когда с Богом, то всё в радость. Это правда. Скажи мне раньше, что я такое буду говорить, не поверил бы. А теперь вот, видишь, всё иначе. Всё, оказывается, намного лучше в этой жизни, чем порою кажется. И мой дом теперь здесь, Витя. А квартиру я переписал на племянника. Он там с семьёй.
– Ты чё, на этого пьяницу? Так он и эту квартиру пропьёт, как пропил первую, и твои добрые намерения тоже пропьёт. Эх ты, романтик, Дон Кихот…
– Бросил он пить, Витя. Бросил.
– Не верю. Такие не бросают. Рано или поздно снова в запой уйдёт.
– Он ко мне приезжал сюда, я его к нашему старцу водил. Знаешь, какой тут старец? Ты вообще видел когда-нибудь то, что принято называть добротой? Хочешь увидеть воплощение доброты, любви и смирения? Тогда приезжай посмотреть на нашего старца. От одного взгляда на него можно поверить в существование Бога. Ты таких людей, могу предположить, вряд ли когда и знал. Вот он молился Богу, просил, рассказывал про меня, про моего племянника, про то, как мы хотим стать нормальными людьми, Бог его услышал и вернул заблудших в естественный образ человеческий. А естественный образ человеческий, Витя, это знаешь что? Это образ Божий, если хочешь знать. Вот, оказывается, как. Человек сотворён по образу Божьему. Славик теперь и в храм ходит, и Богу молится, совсем другой человек стал. И жена его, видя такие перемены, уверовала, стала вместе с мужем церковные службы посещать. Я и не думал, что такое случается. Казалось, бабьи сказки. Но, оказывается, бывает. И чудеса на свете есть, и добро, и люди настоящие. Передо мной открылся мир христиан, это люди с добрым сердцем, это дети Христа. Да, и они падают, да, и они не святые, но они, в отличие от большинства неверующих, видят свои падения и раскаиваются, и плачут над своими грехами, но не отчаиваются, а поднимаются и вновь в покаянном смирении устремляются к Богу, с мольбой о прощении… И через церковные таинства, через молитву, получают духовную поддержку для непрестанной борьбы со своими страстями, греховными соблазнами... Всё есть. Только, Витя, чтобы увидеть это, надо самому сначала измениться. Но измениться никто сам по себе не может. Это дело Бога, давать нам силы на то, чтобы мы изменились. Надо лишь захотеть, а Бог услышит наше желание, увидит наше намерение, и пошлёт силы.
– Да, интересно тебя слушать. Как в «Спокойной ночи, малыши». Но не верю я во всё это.
3.
Монах Серафим смотрит на дорогу, ведущую из монастыря в далёкую мирскую жизнь. Дорога перебегает через горы и реки, перепрыгивает через время и судьбы, и отверзает путь туда, куда все спешат изо дня в день, и большинство, опутанное земными заботами, не знает, не понимает, да особо и не задумывается, куда, почему, зачем спешит. «А спешат все к Богу. Все дороги ведут к Нему. Как бы человек ни петлял в своей жизни, как бы ни прятался от Бога за своими грехами, а всё равно неминуемо предстанет пред Ним на Суд», – думает монах Серафим. «Был я Иваном, был тем существом, которое жаждало утех земных. А теперь и оглянуться назад нет смысла, так там пусто и никчёмно. Вся жизнь прожитая оказалась лишь предисловием к тому главному, ради чего я и оказался здесь». На глазах его выступают слёзы. Умиление охватывает сердце. Он перебирает чётки и, прикрыв глаза, молится. Идут мимо монаха люди, спешат в монастырь на встречу с Богом, идут в ожидании чуда. Чернец кланяется и говорит людям напутственное слово, проникнутое смирением перед той вечностью, которая смотрит на него из глаз каждого приходящего человека.
Из подъехавшего «джипа» выходят немолодые седовласые, грузные мужчины, в дорогих костюмах, в белых рубашках с расстёгнутыми воротничками, оглядываются, переговариваются, курят, смотрят на живописный вид с высоты гор, на просторы небесные и ущелья под ногами.
Монах Серафим узнаёт их. Улыбается, кланяется товарищам. Его разглядывают, молчат, никто не спешит подойти к человеку в чёрном. «И правда, не от мира сего», – думает об Иване тот, кого называют Прапором.
– Ну, здравствуй… Не знаю, как теперь к тебе обращаться, – говорит, наконец, издалека Прапор. – Тебя не узнать. Бороду отпустил – для конспирации, наверное. Ленин в Шушенском. Хе. Половина Креветки осталась, если не меньше. Не кормят здесь, что ли?
– Монах Серафим я теперь. Вы к старцу приехали?
– Какому ещё старцу? Тебя вот проведать решили, Серафим Креветкин. О жизни поговорить. Может, поедем с нами, покатаемся, вспомним о прошлом, а ты что-нибудь нам интересного расскажешь о себе?
– Ехать никуда не могу, простите. Здесь, у ворот монастырских, сейчас моё место, послушание. О себе говорить? Зачем... Что я такое, чтобы о себе говорить.
– А. Ты теперь только о Боге своём можешь разглагольствовать, – в голосе Прапора слышится насмешка. Лицо искажается в знакомой нервной гримасе. Его спутники молчат, смотрят на монаха. На их лицах нет ни удивления, ни радости, ни презрения, ничего нет такого, что могло бы сказать об их внутреннем отношении к увиденному. Они прошли школу политической дипломатии, политика научила их скрывать чувства. Это лица людей, приехавших туда, куда им велели приехать. И ничего более. Монах Серафим понимает это, думает о том, какая пропасть вдруг пролегла между ним и этими людьми, с которыми раньше было так много общего. «Зачем они здесь? Наверное, они сами не знают этого, но ведь их души тоже нуждаются в том тепле, которое теперь есть у меня. Их души без Бога, в их душах пустота, но об этом никто из них не ведает. Им кажется, что с них достаточно того, что у них есть пистолеты, деньги, женщины, машины и власть. Они думают, что у них всё нормально».
Монаха Серафима охватывает радость, это – осознание духовной защищённости в своей новой жизни. Так бывает с людьми, наблюдающими из окна тёплого жилища за ледяной бурей снаружи. Где-то – холод, где-то одинокий страдалец мечется в поисках убежища, кто-то плачет от одиночества в степи, заметаемой метелью. А ты в тепле, под крышей, тебе ничто не угрожает. И остаётся лишь молиться за тех, кому плохо. И это понимание своего нового положения, где есть покой и защита, приносит честнОму брату Серафиму сострадание к тем, кто лишён подобного. Своим счастьем хочется поделиться с этими стареющими людьми, по возрасту его ровесниками, они столь беспомощны в своей слепой самоуверенности.
Он оглядывает груду строительных камней. Подобрав левой рукой подрясник, карабкается на вершину, и как с постамента начинает говорить. Он хочет донести до сознания вчерашних приятелей слова иной, не познанной ими, жизни торжества духа, открыть им, что такое дыхание проснувшейся души. «Да, – думает он, – раз Бог привёл их сюда, ко мне, значит, так должно быть, и я обязан попытаться дать им дыхание, я должен влить в них ток жизни, которого они лишены. Бедные, бедные люди, они почти мертвецы, как жалко их, несчастных в своём незнании, в своей слепой уверенности, что они счастливы. Их счастье – это счастье наоборот, счастье гибели, счастье безумцев, радующихся быстроте полёта, но это полёт в бездну».
– Послушайте, братья. Ещё не так давно я жил в уверенности, что всё в жизни идёт так, как задумано нами. Я полагался на свои силы. Я смотрел на мир со скепсисом видавшего виды человека. Я вообще ни во что не верил. Я не знал, зачем живу. Я ждал каждый день чего-то нового, но чего именно, не знал. Мне казалось очень важным иметь деньги и власть над людьми, иметь возможность управлять миром и умами людей. Я был маленьким богом сам для себя. Ну, словом, таким, какими, собственно, и являются многие, очень многие из нас. Но согласитесь, сейчас трудно во мне узнать прежнего Креветку. Что-то изменилось. Что-то произошло. И это гораздо больше, чем просто смена мирского платья на монашеское. И вам странно глядеть на мой внешний вид, слушать мои речи. Мне и самому странно порою узнавать в себе, прежнем, себя нового. И это то чудо, которое произошло. Это радость, которая теперь существует для меня, человека без прошлого. Всё, что было до того, как я пришёл сюда, теперь превратилось в ту пыль, которую сейчас вы попираете ногами. Я познал, наконец, истину, и эта истина заключается в том, что я был и есть ничто. Вот это ничто под вашими ногами и перед вашими глазами. Если вы захотите узнать, радует ли меня это, то услышите положительный ответ. Попав сюда, в мир тишины и Богомыслия, мы, а это мои друзья: дядя Вова – монах Питирим, Семён – монах Варсонофий, обнаружили свою пустоту, мы увидели ту глину, из которой слеплены сосуды наших бренных тел. «Аз есмь червь…». Мы ничто. Бог – всё, вся и везде. Он всюду. Он рядом. Он – Тот, кто призвал каждого из нас в этот, созданный Им для нас же, мир, дал нам душу и жизнь, сердце и совесть. Он дал, в конце концов, нам ноги, чтобы идти к Нему, нашему Отцу, руки, чтобы, пока живы в этом ветхом теле, молиться и творить добро, созидать этот мир, добывать себе на пропитание. Он дал нам сердце, чтобы любить Бога и других людей. У нас нет ничего своего. Мы взяты из земли, и в землю вернёмся. Вот истина, старая, как мир, и на эту истину нанизано бытие, как куски баранины на шампур. Мы все нанизаны на шампур жизни и смерти. Всё это окружающее великолепие нам дано напрокат. Ещё немного, и шампур окажется на огне. И в этом огне сгорят все те довольство, чванство, безумие плоти, чем мы жили внутри этой Великой Иллюзии, которую называем жизнью. Всё здесь есть иллюзия. Всё! И только смерть не иллюзия. И над смертью Бог, вот Он не иллюзия, и в руке Бога жизнь каждого из нас. Не та жизнь, за которую мы цепляемся с жадностью голодных псов. А та будущая жизнь, которая уготована любящим Бога, чьи имена записаны на небесах. Всё просто и ясно. Но чтобы эту простоту понять, надо принять её сердцем, надо одеться в эту простоту, как деревья одеваются в ветер, как небо одевается в звёзды, как земля одевается в свет. И это открытие стало самым прекрасным чудом за всю мою жизнь. Мы снова в окопах, и здесь тоже война, только это другая война и другие окопы. Мы стали, наконец, детьми. Мы постигаем азы иной жизни, в которой совершенно другие принципы и законы. Мы учимся! Мы учимся воевать с помыслами и хранить душу от греха. Мы каждый день, каждый час и каждую минуту отвоёвываем в своей душе территорию за территорией, очищая её от страстей, порочных привычек, яда сквернословия, гноя ненависти и злобы. Это особая школа воспитания и очищения духа, где идёт великая битва внутри сердца человека в поисках отвергнутого когда-то Бога. Чтобы найти Бога, надо увидеть себя. А увидеть себя, это значит увидеть свою немощь, постичь свою беспомощность в любом деле. Без Бога мы ничто. Мы ничего доброго не можем делать без Его поддержки. И если кто-то скажет вам, что мы это делаем своими силами, не верьте. Только Творец, вдохнувший жизнь в эти века и мироздание, в эти человеческие тела и в этот полёт бабочек и птиц, способен оживить мою мёртвую оболочку, заполненную гнилью страстей. Каждый день, каждое утро и каждую ночь, встав на молитву, я реально ощущаю, как с каждой порцией выдыхаемых моим сердцем молитв в меня ответно вливаются непостижимые, чудные, божественные силы, а душа обретает мир. И это выше меня. Это сильнее меня. Это то, что можно ощутить сердцем, но не объяснить языком, и не постичь умом.
Монах Серафим перевёл дыхание, и взгляд, устремлённый на небо во время речи, вновь вернулся к слушателям, количество которых увеличилось. Помимо бывших однопартийцев ему внимала большая группа паломников поодаль. Два благообразных молодых человека с бородками, с длинными волосами, собранными на затылках в хвостики, записывали речь на любительские видеокамеры. Некоторые из людей держали в вытянутых руках мобильные телефоны, включив записывающие устройства. На земле, скрестив ноги, сидел знакомый гномик, сменивший старый ватник на зимнее пальто, его глаза были закрыты, а маленькая ручка иногда тянулась к щекам, чтобы убрать ныряющие в глубину бороды слёзы.
– Но в круговерти духовных битв, молитвенных стояний и трудовых вахт, в изоляции от мира с его развлечениями и услаждениями плоти, находиться далеко не просто. Подобное существование даже бывшим солдатам может оказаться не под силу. Сколько раз, признаюсь, у меня поначалу возникали мысли уйти отсюда. Сколько раз я ощущал страдания из-за отсутствия всего того, к чему так привык в миру. Мне иногда казалось, что я умру, если не раздобуду себе кружку пива и хотя бы одну папиросу. Я готов был кусать своё тело, так хотелось вновь оказаться наедине с красивой женщиной. По вечерам я падал в кровать, мне так хотелось спать, но проходило совсем мало времени, и снова надо было вставать и выполнять монашеский обет, совершать молитвы, делать поклоны, идти на службу и трудовые послушания. Мне вновь и вновь представлялось, что всё, больше нет сил, и завтра утром я постыдно сбегу в прежнюю жизнь. Это были те искушения, те препоны, через которые неминуемо проходят воины духа, отрекшиеся от мира. Но что-то держало, что-то останавливало. Я чувствовал своим сердцем, за этим «что-то» стоит не придуманный, не книжный, а реальный, живой, такой же живой, как мы с вами, настоящий Бог. Именно Он каждое утро брал меня за руку и вёл в церковь, где давал мне силы жить дальше. Без церкви Христовой преображение невозможно, без церкви мы – как сыновья без матери, в церкви мы черпаем причастность к Духу, соединяемся с живым Христом и во Христе соединяемся друг с другом через вкушение Его бессмертных, животворящих Тела и Крови. Мы причащаемся Любви и Радости, мы получаем благодать и выходим преображенными. И каждый день – это путь к преображению, через борьбу и страдания сопротивляющейся дебелой плоти. Чем дольше мы находимся здесь, тем меньше остаётся в каждом из нас спеси, а, значит, и неуверенности не только в завтрашнем дне, но и в самих себе. Ибо всё упование своё мы возложили отныне на Бога. Завтрашний день для нас стал тем, что называется Вечностью. То, что казалось несбыточным, теперь перед глазами. И это сама жизнь, без оболочки времени, зим и лет, телесных похотей и душевных скорбей. Это чистая, как грёзы младенца, жизнь в её беспорочном зачатии, когда душа знает Бога, и больше никого. В этом знании наличествует вся вселенная, заполненная Богом. Его глаза на нас, Его рука с нами, Его дыхание к нам. Уста в уста, глаза в глаза. Всё остальное – в виде дней и ночей, шагов и поклонов, длительных трудовых послушаний, молитвенных стояний на службах и в келье – приложение к Главному. И это Главное – Бог. Он открывается нашим сердцам, Он помогает нам постичь Его, понять Его любовь к нам, а через это мы начинаем видеть уже не только Его, но и тех, кого Он любит. А любит Он каждого из нас. И тогда мы начинаем учиться терпеть немощи друг друга, а как иначе, если сам Бог их терпит. Мы стремимся любить друг друга так же, как мы любим самих себя. А как иначе, ведь сам Бог любит не только меня лично, но и всех вокруг меня. Скажите, какое право я имею не любить кого-то, если его любит и терпит Бог? Какое право я имею судить о ком-то, если я сам из числа осужденных? Все на этой планете осужденные. Все – узники греха. А потому все равны. Нет умных и глупых, нет гениев и дураков. Есть те, кого создал Бог и наделил каждого временными дарами. Но эти дары не наши, это дары Бога. И нам в этой жизни гордиться абсолютно нечем. Нам остаётся плакать. Плакать об утраченном Боге. Вот сердцевина христианства, братья и сёстры. И теперь я могу сказать вот что. В этом мире нет смысла лезть на рожон. Финал будет одинаковым у всех. Тот самый гроб, в котором все мы изначально, начиная, что называется, с рождения, и так стоим одной ногой, а кое-кто и двумя, а кто-то и вообще на четвереньках. Но этот гроб – отнюдь не унылая песня безнадёжности, а заветная цель настоящего монаха и любого истинного христианина. Сокровенное знание о гробе является тайной, которую не постичь уму плотяного человека. Гроб – это то, чему можно посвящать поэмы. Гроб – это желанный финал, позволяющий душе разлучиться с бременем телесным, обрести крылья, улететь туда, где каждого из нас ждут. Там наше Отечество. Небожители смотрят на нас. Молятся о нас. Осталось подготовиться к этой встрече. Для этого мы и рождены. Чтобы подготовиться. Наша жизнь – это площадка для взлёта к Нему. Наша жизнь – это не более, чем подготовительный этап к главному. И главное начинается после смерти нашей телесной оболочки, которую мы рано или поздно стряхнём со своей души. Мы те самые гусеницы, ползающие по земле, для каждой из которых предначертан полёт бабочки. Взгляните, как красивы эти милые бабочки, не нам ли через них Бог хочет приоткрыть тайну нашей жизни? Кто знает, может быть, именно с этой целью Он придумал бабочек.
– О, да! – воскликнул чей-то тонкий голос и, дрогнув, оборвался. Это гномик по-детски откровенно, в голос заплакал.
– Не «калаши», не гранаты, а молитва – вот оружие, – продолжал монах Серафим. – Вот нить, на которой держится жизнь, вот нить, которая соединяет с Отцом Небесным. Мы обрели то, к чему неосознанно стремились – радость о Господе. И я скажу вам, Отец слышит нас. А как может не услышать Тот, кто нас создал? Кто автор той благодати, которая, оказывается, есть, и мы ею питаемся, словно молоком? Кто даёт нам этот мир внутренней тишины, духовную сладость внутреннего равновесия, кто, а? Может быть, вы скажете, что мы просто дрянные монахи, которые обкурились травки? Или вы по своей простоте посчитаете нашу жизнь санаторием, где можно валяться на кровати и смотреть в потолок? Я сам иногда готов ущипнуть себя и спросить: Креветка, ты ли это? Ты ли без лекарств и без психозов? Кто тебя перекроил? Кто тебя насыщает этим лучшим, что есть на свете, этим ощущением внутреннего молчания, упокоения души, благости сердечной? Неужели Бог? Воистину так! И Он, оказывается, не просто близко. Он внутри нас! Аминь!
– Господи, как хорошо, как славно! Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! – голос гномика дрожал и был наполнен ликованием. Он встал и воздел свои детские ручки к небу. – Господи, открой нам глаза, дай нам познать Тебя, истинного, всемогущего! Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! – гномик тянул распростёртые руки к небу, поднимаясь на цыпочках. Его глаза сияли, лицо светилось. Вокруг гномика что-то горело в воздухе, будто огонь расходился кругами. Монах Серафим видел этот огонь, и сердце его отзывалось радостью, и душа воспаряла туда, куда указывали детские ручки.
– Нет, никакого Бога я не вижу, ну не вижу! – возмутился Прапор и погрозил пальцем гномику.
– Но ведь ты видишь небо, ты видишь свет, ты живёшь! – ответил в удивлении человечек и тоже погрозил пальцем в ответ Прапору. – Разве этого тебе не достаточно, чтобы понять главное: с нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!
Гномик приблизился к Виктору, поманил к себе пальцем. И когда тот наклонился, сказал вполголоса:
– Каждая овечка будет подвешена за свой хвостик.
– И что дальше? – Виктор с насмешкой смотрел в строгие глаза, и эта строгость казалась ему смешной, как и весь облик коротышки.
Человечек вдруг дал щелбана по лбу Виктора и побежал, подпрыгивая, громко приговаривая:
– Оп-ля, оп-ля, жизнь моя, жизнь моя!
Оглянулся, закружился вокруг себя, как юла, и, кружась, побежал вновь к Виктору, и начал бегать вокруг него, тараторя:
– Не хочешь вразумляться, так вразумление Бог пошлёт! Когда рыла свиные увидишь на крючках!
– Чего-чего?
– Не чево-чево, а без ничево! Через ничево, и за ничево, там где месиво, там где плачево, там где спесиво, безудачливо! Там поплачешься, там поскачешься, и забудешь всё, и восстанешься!
– Подожди, эй!
Но странный человечек был уже далеко. Он сел снова на землю, возле ног паломников, спиной к Виктору.
Виктор пожал плечами. Ему стало не по себе, но идти с расспросами к этому паяцу казалось унизительным.
– Найдя Бога, мы обнаружили существование невидимых врагов. И Бог, и враги всегда были и есть рядом с нами. Над этим мы раньше не задумывались, ибо не верили ни в Бога, ни в чёрта, – громко, отчётливо говорил монах Серафим. – У этих врагов, говорят, есть рога, хвосты, копыта. Их присутствие в воздушном пространстве когда-то казалось нам вымыслом. И их вокруг нас, и вокруг вас, между прочим, так много, что остаётся благодарить Удерживающего, что мы до сих пор живы. Мы их не видим, но зато они отлично видят нас. Каждый из нас ощущает на себе тягостное воздействие чуждых немирных помыслов, одолевающих ум и душу с назойливостью мух. Каждый из нас встречается с бесовскими искушениями, приходящими через телесные похоти, через обстоятельства, через тех или иных людей… И только через молитву и напряжение духовных сил, устремлённых на преодоление застарелых пороков, приходит поддержка, крепнет воля, умножается внимание, дабы не оступиться, не прозевать очередной удар со стороны бесовских мразей… Если это не так, то тогда, скажите, откуда в нас, людях, созданных Богом, и существах изначально добрых и кротких по своей божественной природе, столько, по мере взросления и врастания в земную жизнь, приращается с годами подлости, смрада и спеси? Не кажется ли вам, что всё это от тех злобных бесплотных жутких сущностей, этих, не видимых нами, падших демонов, которые срослись с нашими душами и телами как ржавчина и питаются нашими пороками и страстями? Мы для них – червяки, способные им подчиняться и превращаться в них самих. Наше чрево становится их чревом. Их низменность становится нашей низменностью. Их похоти – нашими. На основе их вожделений формируются наши самочинные вызовы Богу. Увы, вот беда, вот трагедия, мы, человеки, братья и сёстры между собою, добровольно соглашаемся быть в порабощении у этих сущностей, столь враждебных роду человеческому! Что, мир поделён на партии, на политических оппонентов? Что, между народами лежат границы, стоят армии? А если я скажу вам, что подобное разделение – как раз в интересах сатаны? Мы, люди, у которых есть только один враг, этот самый дьявол с его армиями демонических сил, полчищами бесов, придумываем для себя врагов внутри человеческого общества. Мы разделяемся друг с другом, мы ненавидим друг друга, мы стреляем друг в друга. Мы воздвигаем разделительные границы. Мы отгораживаемся друг от друга стенами. Мы каждый день теряем, теряем и теряем эту жизнь, эту драгоценность, отпущенную на то, чтобы находить, обретать, соединяться и быть единым целым друг с другом и с Богом. Великое разделение, вот что торжествует в этом мире. Вот дьявольская истина, плод злобы, который мы вкушаем ежечасно. Злобясь, мы вступаем в область подчинения духам злобы. Люди мы или не люди? Мы, с такой гордостью несущие над землёй своё «я», впереди которого бегут самообожание и самолюбование, так кого и что на самом деле любим внутри самих себя?
– Так что, отец Серафим, из твоих слов напрашивается вывод, что ты встал на путь пропаганды создания единой церкви всех религий? Ведь в этом случае будет решена проблема пусть не межгосударственного, но, во всяком случае, мирового церковного разделения? – громко сказал Прапор.
– Нет, твой вывод не верен. Идея общей мировой церкви, а другими словами, экуменизма, для Православия невозможна, и вот почему. Да, я говорил о великом разделении в мире. Это касается всего и вся. Это разделение и в сердцах людей. И в государствах и между государствами. И просто между людьми, живущими по соседству и не доверяющими друг другу. И внутри семей между домочадцами. На всём лежит печать падения человечества. Люди, которые отвергли Бога, обречены на вечную дисгармонию. А те, кто в поисках Бога ушли на ложные пути, придумали для себя новые религии, отказались от Бога истинного, единого в Троице, они внесли ещё одну лепту в разделение мира. И не по своей вине Православие не может пойти на единение с отступниками, с раскольниками. Только их покаяние, осознание и отказ от пагубы ложных воззрений, соединение с Православной Церковью, могли бы создать дальнейшие условия для установления церковного единства. Но, увы, человеческие гордыня и духовная слепота к этому уже не способны.
– Господи, искусил мя еси и познал мя еси: Ты познал еси седание мое и восстание мое. Ты разумел еси помышления моя издалеча: стезю мою и Уже мое Ты еси изследовал, и вся пути моя провидел еси. Яко несть льсти в языце моем: се, Господи, Ты познал еси вся последняя и древняя; Ты создал еси мя и положил еси на мне руку Твою. Удивися разум Твой от мене, утвердися, не возмогу к нему. Камо пойду от Духа Твоего? И от лица Твоего камо бежу? Аще взыду на Небо, Ты тамо еси; аще сниду во ад, Ты тамо еси, Аще возму крыле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука Твоя наставит мя, и удержит мя десница Твоя… – гномик вскарабкался на камни и стоял рядом с монахом Серафимом, наизусть декламировал на церковнославянском языке строки псалтири. – Яко Ты создал еси утробы моя, восприял мя еси из чрева матере моея. Исповемся Тебе, яко страшно удивился еси: чудна дела Твоя, и душа моя знает зело. Не утаися кость моя от Тебе, юже сотворил еси в тайне, и состав мой в преисподних земли. Несоделанное мое видесте очи Твои, и в Книзе Твоей вси напишутся: во днех созиждутся и никтоже в них…
– А-а-а-а!!!!
Из ворот монастыря выбежал подросток. Он махал руками, подпрыгивал и кричал:
– А-а-а-а!!!!
– Да что же это такое, Боже мой! Люди добрые! – послышался женский голос. – Посмотрите на него! Вы только посмотрите на него! Он снова ходит, он больше не калека! О Боже!!! – женщина рухнула на колени и стала без стеснения целовать землю, кланяться и вновь и вновь кричать, обратив заплаканное лицо к небу:
– Боже! Ты есть! Ты сделал это!
В детском восторженном крике, сливающемся с воплями матери, слышалось столько радости, что люди вокруг заулыбались, ощутив свою некую причастность к чужому счастью. Каменные лица пожилых партийцев дрогнули, подобие невидимого ветерка будто разгладило грубые черты, отразилось в глазах веянием другой жизни. И эта неземная жизнь сейчас на виду у всех здесь, высоко в горах, рядом со скалами и встроенными монашескими кельями внутри них, была сосредоточена на доли секунд вот в этом бегущем мальчике. Его ножки подскакивали и быстро сгибались, и отражение мальчика легло множественным отражением в зрачках людей.
Монах Серафим указал рукой на плачущую от счастья женщину с ликующим сыном и сказал:
– Братья и сёстры! Этот мальчик был калекой. Его возили в инвалидной коляске. Мы видим великое преображение, мы видим, как молитва земного человека, нашего старца, схимонаха Рафаила, слилась со слезами матери и взошла к престолу Божьему, и была услышана, и воззрел Господь на рабов своих, и дал им просимое! Вот она, истина, вот она жизнь!
Отец Серафим устремил взгляд на бывших однопартийцев:
– Ещё немного – и вы развернётесь, сядете в автомобиль и поедете вновь в суету сует. Там вас встретят знакомые заботы о земном, там вас будут одолевать тучи помыслов и страстей. Там снова будет всё то, что происходит на нашей планете из столетия в столетие, вражда и зависть, блуд и соперничество, стремление к вершинам и бесконечное падение. Вы будете думать, что стоите, тогда как будете падать, преткнувшись о свои амбиции. Вы будете думать, что идёте, тогда как будете стоять, упёршись лбом в свои упрямство и тщеславие. Вам будет казаться, что вы сыты, но ваша душа будет изнемогать от голода в тоске по утраченному. А что утрачено, други мои? Задумайтесь. Утрачена Любовь. Утрачена Чистота. Земле давно пора разверзнуться и поглотить живьём этот земной ад. Но мы, человеки, всё ещё живы. И живы лишь по милости Божьей. Других причин нет. Бог всё ещё терпит нас. Бог, который есть Любовь, всё ещё любит нас, своих заблудившихся овец. Бог всё ещё ждёт нас.
Монах Серафим замолчал, погладил по голове гномика. Человечек сидел у его ног и, раскачиваясь всем маленьким тельцем, что-то шёпотом причитал сквозь слёзы.
– Если вам покажется неудобоваримой подобная точка зрения, то спорить не стану. Я здесь отучился налегать на своё «я» и доказывать окружающим, что я пуп земли. Смирение – вот новое слово, с которым пришлось не просто познакомиться, а попытаться войти во вкус его сути. И это оказалось намного тяжелее, чем страдать в смирительной рубашке, или бороться за политическую власть, противостоять оппонентам и читать в прессе ежедневную клевету на себя. Каждому своё.
Чернец поклонился бывшим однопартийцам, затем повернулся к мирянам, которых приехало в этот воскресный день особенно много, и поклонился им. Кто-то из людей захлопал в ладоши. «Спаси вас Господи, отче!» – послышалось из толпы мирян.
– Вам нравится жить там, по ту сторону этой сумасшедшей жизни? – монах ещё раз посмотрел на застывших в гордых позах товарищей. – Каждый сходит с ума по-своему. Вы считаете меня сумасшедшим, потому что я оставил мир. Ну что же, если моя душа будет спасена и её никто не отправит на вечное поселение на сковороду к чертям, то я согласен быть временно сумасшедшим в этой временной жизни.
Солнце качалось на крыльях стремительных белобрюхих стрижей, и небо расплёскивалось под их ударами на сверкающие осколки, которые, словно в калейдоскопе, то соединялись, то рассыпались вновь и вновь. Это зрелище завораживало, будто отец Серафим впервые смотрел на небо вечером. «А ведь и правда, как давно я не любовался этим великолепием, как давно я не был ребёнком», – ему вспомнилось детство, сотканное, как это небо, из ярких лоскутков воспоминаний. «Почему в детстве так хорошо? Не от того ли, что там чисто и прибрано, там нет мусора», – решил чернец и ему представилась собственная жизнь в виде огромного мусорного ведра. Внутри ведра было тесно, темно, пахло гнилью. «Вот где протекала моя жизнь», – но от этой мысли ему не стало плохо, как раньше случалось, когда он думал о своей жизни. Теперь всё из прошлого было для него чужим. И когда думалось о прожитом, вместо обычных горечи и сожаления он испытывал радость. Ведь ему посчастливилось уйти в другую жизнь. Ведь то, былое, осталось далеко, вместе с прежними именем, привязанностями и страстями, всё ушло, оставив душе исключительно радость, исключительно свет. И внутри этого потаённого нетварного света честнОму брату Серафиму теперь было так уютно, что и остальные люди казались как бы освещёнными. И человечек в смешной шапке-ушанке с манерами юродивого, и восхищённый мальчик, чудесно исцелённый от инвалидности молитвой праведника к Богу, и люди вокруг, паломники, набожные женщины с чистыми, без косметики, глазами и бородатые мужчины со спокойными открытыми лицами, на которых отпечаток покаяния и смиренного христианства, а также те, не верующие мужчины с гордыми взорами, с надменными лицами, на которых уже иной отпечаток иной жизни, где властвует диагноз великой болезни человечества – гордыни. Всё это в глазах отца Серафима было освещено сейчас дивным духовным светом, трансформирующимся в душе в нечто тихое, и это было то самое предчувствие, которое иногда посещает людей на пороге новой жизни.
Он знал, чтО это за новая жизнь. Это та самая жизнь, которую боятся привязанные к земле люди и которую они называют смертью. Но эта жизнь, словно дверь из сна в реальность, для него уже открылась, как открывается цветочный бутон навстречу току утреннего солнца, а сердце навстречу любви. И предчувствие будущей жизни волнует и умиротворяет одновременно.
Прощались гости с монахом сдержанно, без слов. «Их сердца стиснуты холодом. И этот холод повсюду вокруг них», – подумал он с внутренним соболезнованием и одновременно с надеждой, что всё-таки ошибается в своих помыслах, и стал, как это принято в церковной среде, трижды, по-христиански, целовать товарищей в щёки.
– Ну-ну, будет тебе, будет, наговорил с бочку арестантов, – пробурчал Прапор.
Прапор не знал, что сказать в такой нестандартной для него ситуации, и обрывки первых, пришедших на ум, слов срывались с его нервно кривящихся губ. Он неожиданно для себя расчувствовался, и в горле запершило. Его тяготила мысль, что сейчас придётся изложить Креветке то, ради чего они и приехали, и этот момент он оттягивал, сколько мог, и был даже рад длинной речи товарища, отдаляющей от главного, а было этим главным то задание, которое он получил в отношении Ивана от вышестоящего руководства.
– Ты вот что. Давай чуть в сторонку всё же, на пару слов, – сказал Прапор, понизив голос.
– Мы можем зайти внутрь моей сторожевой будки.
– Да, пожалуй...
В бревенчатом смотровом домике, возвышающемся над воротами, куда вела узкая лестница с перилами, умещались две табуретки, прибитый к стене полукружием стол и откидная, как в поезде, полка для отдыха. На столе, накрытом чистым белым полотенчиком, лежали обёрнутые прозрачной плёнкой Евангелие и псалтирь. В этом уголке царила какая-то сокровенная тишина уединения. Будто под покровом тайны скрывалось то, что может дать душе покой. Особым уютом веяло от мерцания подвесной лампадки. Бумажные иконы Христа и Пресвятой Богородицы в аккуратных рамочках, под стеклом, очевидно, бережной рукой были установлены на фанерной полке, поверх вышитой крестиками белой салфетки. Из узких, напоминающих древние бойницы, удлинённых остеклённых окошек можно было увидеть и небо, и горы, и центральный монастырский двор, и вход в монастырь. В домике Виктору сразу же понравилось, будто он оказался в атмосфере детства, где были уют, гармония, отцовское внимание, материнская любовь. При взгляде на иконы в памяти возникли жена с сыном, когда они, стесняясь насмешливых взглядов Виктора, уединялись перед сном в детской комнате на вечернее молитвенное правило. Он не перечил жене в её странном, как он считал, неожиданном увлечении религией, ради сына. Митя был очевидно счастлив такому открытию в его жизни, как Бог. Он больше не смотрел своим обычным грустным взглядом подолгу в окно, не проявлял беспричинного беспокойства. Он стал другим. «Ты знаешь, он стал счастливым. Тебе не кажется?» – на этот вопрос жены Виктор промолчал. Не хотелось признавать своё поражение. Поражение перед тем Богом, в которого поверили жена и сын, но в которого не верил Виктор. Его огорчало, что это не он, родной отец, а какой-то непонятный, и по его мнению, выдуманный тёмными людьми, Бог сделал Митю счастливым. Но ради этого счастья Мити Виктор был согласен и на иконки, появившиеся в спальне сына, и на воскресные походы жены с сыном в близлежащий храм. И вот здесь, в этом странном домике, где волею судьбы оказался Виктор, что-то внезапно перевернуло его душу. Рядом с образАми, мерцающей лампадкой, так явственно вдруг ожили воспоминания о покойных любимых родителях, жене, сыне-инвалиде. И было это даже не столько воспоминания, сколько такая быстрая, ласковая волна любви близких людей, давших о себе знать через кроткий взор Христа, изображённого на иконе, что они по-прежнему рядом, ждут, любят. Виктор отвёл взгляд от лика Спасителя. «Просто иконы мне напомнили о Рае и Мите. У них тоже были иконы», – решил он, с упрямством повторяя одно и то же в который раз про себя, чтобы заглушить другую мысль. Это была мысль о Боге, о котором Виктор никогда всерьёз не думал. И на эту мысль он сейчас рассердился. Не в его правилах было изменять себе.
Он волевым усилием попытался восстановить прежнюю душевную собранность, чтобы избавиться от этого ненужного ему, как он решил, состояния сентиментальности. «Да, это сентиментальность, вот что это такое. Предвестник старости».
– А если случись что, как будешь начальство звать? Куда бежать, куда кричать? – сказал первое, что пришло в голову, наигранно бодрым голосом, и выглянул в окошко с видом на парадную, вымощенную булыжником, площадь монастырского двора. Доносилось куриное кудахтанье. Возле цветочных клумб стояли дощатые двухэтажные кормушки с козырьком от дождя. Внутри них хлопали крыльями, напрыгивая друг на дружку и теснясь, тучи голубей, обрадованные угощению. Молодой мужчина-трудник, в широком брезентовом фартуке, шёл вдоль кормушек и сыпал внутрь из ведра корм. В тени под виноградным навесом сидел на длинной скамье старый монах с чётками в окружении мирян. Некоторые пристроились на складных стульчиках. Четверо длинноволосых юношей в джинсах расположились на газонном бордюре. Монах что-то говорил, перебирая чётки. Второй монах, в подряснике, помоложе, стоял за спиной старца, с опущенной головой, и тоже перебирал чётки. Гость засмотрелся на старца. Длинная седая борода, схимническое облачение, одухотворённое благородное лицо, произвели немалое впечатление на Виктора. Старец поднял голову и из-под остроконечного капюшона с крестами пристально взглянул в глаза незнакомцу. Прапор смутился и, считая себя человеком не робкого десятка, подосадовал на своё смущение. Монах уже не смотрел на него.
– Видишь? Это наш отец Рафаил, тот самый, я говорил тебе о нём. Наш духовник. Он любит иногда отдыхать под этим виноградом. Но люди и здесь его найдут, – сказал отец Серафим, глянув в оконце через плечо Виктора. – Что касается твоего вопроса. Мы же не в средневековье, Витя.
Виктор с удивлением оглянулся:
– Ты о чём?
И вспомнил утерянную нить разговора.
– А, об этом. Одну минуту. А что это за каменный домина в конце площади? Дача вашего старца? Ха-ха!
– Это административное здание. Здесь приёмная наместника, архимандрита Никона. Тут кабинеты казначея, ризничего, эконома. Гостиничный принимает и размещает гостей.
– В общем, та же бюрократия, что и везде, – перебил Виктор. – А. Ладно. Так к нашим баранам. И как будешь кричать «караул», ежели что тут стрясётся? – повторил вопрос. И добавил:
– А вдруг разбойники с большой дороги? Или приступ у кого сердечный?
– А для чего телефон мобильный?
– Ишь ты. Монахи не отстают от цивилизации, значит, – Виктор пришёл в раздражение. Недавнее впечатление, которое на него произвела речь отца Серафима, съёжилось под напором гнева. Раздражало это непривычное, смиренное выражение лица боевого товарища и однопартийца. – Ну-ну. Да, не хило вы тут живёте, погляжу. Хоромы понастроены, монахи с телефонами, огороды с курами разводите, народ к вам едет со всего света, деньги везёт. Воздух тут горный, целебный, пансионат, ничего не скажешь. Молодцы, ребята, молодцы. Это всё правильно. Только одно неправильно. Зачем голову людям морочить баснями о каком-то царе небесном? Что, по-другому к вам сюда никто не поедет, а?
Язык Виктора говорил и говорил, голос звучал громко, гневно, но какая-то неловкость при этом была в его душе. Будто своими словами он сейчас ломал найденную возле ликов Христа и Божьей Матери атмосферу любви и счастливого детства. Он всё больше сердился на себя, но обрести привычное душевное равновесие «железного мужчины», каким себя видел, не получалось. Виктор пощёлкал языком, выглянул в другое окошко, поглядел вниз. Друзей не было видно. Машина стояла с закрытыми дверцами. «Спят, поди, черти. Кондиционер включили», – догадался Виктор. На площади перед входом в монастырь уже было пусто. Под монастырской стеной спал на расстеленном пальто, свернувшись калачиком, гномик.
– Видишь, без твоего митинга тихо, люди ушли. Ты, как я понимаю, тут главный имиджмейкер. А теперь вопрос на засыпку. Ты по городам и весям начал шастать, людей смущать своими шоу церковными, на телевидение тебя звать стали, а зачем? Может, ещё и в депутаты начнёшь баллотироваться от своего монастыря? Эх-ха! Пусть по каким-то там праздникам вашим большим, с кружкой для подаяния на монастырские нужды, пусть под церквями, пусть для сбора записок молитвенных, это я всё понимаю, тебе велели, ты выполняешь. Но зачем ещё и в общественные места переться? Зачем на телеканалах речи толкать? Это что, такой вид бизнеса, народ к вашему санаторию привлекаешь? Бога рекламируешь? Без рекламы уговорить народ поверить в Бога не получается? Или тебе дали должность вселенского миссионера? Ах-ха! Нет, я не оспариваю твои ораторские таланты, твою харизму. Ты тем и славишься в республике, этой своей харизмой, умением зажечь народ. Признаюсь честно, в твоём лице партия утратила изюминку. Ты был такой, знаешь ли, визитной карточкой «Новой гвардии». На тебя, можно сказать, шли, как на любимого артиста. Тебя любили, да. Ну и сейчас, не исключаю, симпатизируют. В противном случае ты не собирал бы аншлаг, даже будучи в монашеском чине. А ты собираешь, Ваня. Вот беда какая.
Виктор замолчал. Он вдруг понял, что противен сам себе. И почти всё, только что сказанное, ложь и фальшь. Эта мысль, словно молния, обожгла и привела в смятение. «Почему ложь? Почему фальшь?» – возмутился внутри него он сам, будто кто-то второй вступил в спор с первым. И кто из них, этих двух, он настоящий, разобраться теперь, под взором Христа, было сложно. «Это наваждение. При чём здесь Он», – Виктор покосился на лик Христа. Но никаких объяснений себе дать не мог.
Небо заполнилось гулом летящего низко над горами самолёта, всё громче, ближе, захлопали крылья вспугнутых птиц, самолёт умчался, и снова тишина, поскрипывание входных ворот, шаги людей во внутреннем дворе, беседа закончилась, старец ушёл, где-то бьёт колокол, зовёт на молитву. В сгущающемся синем воздухе мелькают чёрными молниями летучие мыши.
Друзья сидели на табуретках по бокам полукруглого столика, почти вплотную друг к другу. Огонёк лампадки в сумерках становился всё более отчётливым, иногда из приоткрытой оконной фрамуги пробегал свежий предночной ветерок, и тогда огонёк играл отблесками на бумажных ликах Христа и Пресвятой Богородицы, и казалось, они оживали. Иван поглядел на угрюмое лицо товарища и вновь испытал в душе жалость. «Погибает ведь его душа, не чует, что погибает, слепой, глухой, несчастный, ничего не доказать такому человеку».
– Витя, – осторожно сказал Иван, стараясь даже интонацией не задеть, не оскорбить этого гордого, не привыкшего к чужим замечаниям, мужчину. – Ты пойми, брат, я такой, как есть. То, что отвечаю людям на вопросы о Боге, так это разве крамола? То, что не отказываюсь, когда христианские общины приглашают на встречи с людьми, зовут в православные телепрограммы, разве это так уж плохо? Народ изголодался без духовной пищи. Народ с готовностью, и даже с воодушевлением, вбирает в себя эти крохи духовной пищи, в том числе иногда и через мои немудрёные толкования, через моё видение жизни.
– Да от твоих пламенных речей уже скоро половина острова съедется в монастырь за автографами. Ладно, если бы никому не известный инок собирал подаяние на монастырские нужды и помалкивал в тряпочку. А тебя же, вчерашнего лидера «Новой гвардии», фактически, как я уже говорил, без преувеличения, народного кумира, все знают. Ты свою персону в сенсацию превратил, когда заявился в монашеских клобуке и мантии на глаза публики. А для нас это не публика, а избиратели. Ты у нашей партии голоса отбираешь. И уже в немалом количестве, между прочим. Куда ни поедешь, только и слышишь, что о монахе Серафиме, развенчавшем безбожные идеи «Новой гвардии».
Отец Серафим перебирал чётки и молчал. Он думал о том, что сейчас Виктор будет кричать, стучать кулаком по столу и материться. Он знал характер этого человека, его вспыльчивость, и понимал, что никакими доводами не остановить этот гнев. «Господи, помилуй, Господи, помилуй», – говорил про себя монах, и словно видел со стороны самого себя в окружении чужого, бушующего, как пламя, гнева. Гнев приобретал очертания лютого зверя, прыгал, ярился, изрыгал огонь, скрежетал зубами, и в любую минуту был готов наброситься и растерзать монаха. Но молитва продолжала тихо, настойчиво проситься к Богу на небо, и откуда-то сверху в ответ приходила теплота, будто солнце грело посреди ночи, будто мягкое облако благодати окутывало душу, оно искрилось тишиной и миром, радостью и добротой, оно заполняло душу счастьем о Господе, который всегда так близко, что протяни руку и вот Он, рядом, в этом свете, в этом ветерке из окошек, в этом дивном сиянии небесном. И дикий вепрь чужого гнева тоже как будто начинал понимать некое странное присутствие чего-то такого, что успокаивало, что гасило ярость.
Виктор замолчал. Говорить расхотелось. Думать тоже не думалось. И только одно вдруг: умиротворение внезапное, никогда ранее не испытанное чувство странное, приятное, тёплое, будто мёд льётся прямо в душу. Он знал, что сказал далеко не всё, помнил, что намеревался изложить и критику в адрес священноначалия, проехаться по Патриарху, и по церковному уставу, и молчал. Язык не в состоянии был больше нарушать тот душевный покой, что расслабил, успокоил вдруг нежданно-негаданно.
Прошло немало времени. Монах Серафим молча молился с закрытыми глазами. Пел сверчок. Шептал под монастырской стеной молитвы юродивый. Виктор очнулся. И, наконец, пересилил себя и вопреки желанию заговорил.
– Я подошёл к главному. Собственно, ради чего мы сюда приехали.
Его пальцы забарабанили по столу, перебежали на молитвенную книгу, застучали по обложке. «Тук-тук, выходите, кто там, внутри, какие такие молитвы? Ну-ка, покажитесь, раскройте свои тайны, покажите, на что способны, так ли всесильны, как о вас говорят?» Но на стук никто не откликался, а пальцы стучали всё сильнее, всё навязчивее.
– Нам пора уезжать. Слушай. Тут такое дело. Мы ведь … – Виктор запнулся. Помолчал и продолжил:
– Мы предупредить тебя приехали. Вот, значит, какие дела.
Надо сказать Ивану о том, что руководство пригрозило, если не удастся достичь с Креветкиным компромисса, пойти в конечном итоге на крайние меры. «Но не могу я ему это сказать. Нашли козла отпущения, – сердится уже в который раз, когда вспоминает о задании, в мыслях Виктор. – Пусть сами и говорят такие вещи, если и в самом деле надумают пойти на эти самые крайние меры. Да нет, не может быть. Не решатся. Пугают. Хотят с моей помощью шантажировать Ивана. Нет уж. Не дождутся. Я хоть и не поддерживаю Креветку с его монастырской затеей, но против боевого товарища не пойду».
– Наше руководство пришло к выводу, что ты мешаешь, – говорит вслух. – Ты в своём новом имидже монаха стал слишком заметной фигурой. И не только это.
– И ты поэтому пьян, – кротко сказал, констатируя, без вопросительной интонации, отец Серафим.
– Почему сразу «пьян»? Так, слегка, как обычно, пару-тройку, не считал, рюмашек коньяка. Для сосудов. Говорят, помогает. Только руки вот дрожат. И вот ещё что. Наше руководство считает, что ты можешь тут, в монастыре, на исповедях, лишнего наболтать про свою прежнюю жизнь. А известно тебе много чего такого, что должно быть под замком. Пока ты был внутри системы – это одно. А теперь – другое. Ты не просто ушёл из системы. Ты ушёл к попам. А где попы, там и всё остальное.
– Что – «всё остальное»? – снова кротко и очень тихо сказал монах.
– К попам у нас доверия нет. Наши деды их вешали, стреляли, и недостреляли. Попы – это соглядатаи. В души людей лезут, вытряхивают наизнанку, узнают сокровенное, а потом, куда следует, стучат, если понадобится. Вот и ты попал в их сети. Ты о Боге, а они потом тебя с потрохами продадут всем, кому ни попадя. А вместе с тобой и нас. Сам знаешь, далеко не святые поступки за нашей спиной. Так что вот такие дела. Религия – это такая, знаешь, система, покруче любой другой государственной надстройки. Мне ещё в молодости приходилось на поприще коммуниста-агитатора в рамках антирелигиозного лектория столько литературы про церковные догмы перевернуть, что я в этой сфере почти ас, можно сказать. Начитался вашего бреда по горло. Это бред, закреплённый в рамках гипнотического одурманивания населения. Пирамида. А народу только это и надо. Не в жизни, так хоть в мечтах пожить в раю. На земле, значит, рай попы не могут построить, поскольку тут ад кромешный. Так зато на небе обещают.
– Чудные речи говоришь, Витя. По дьявольскому наущению, – голос монаха звучит ещё тише, почти не слышно, будто он молится в уединении.– Пахнет от твоих слов странных, прости, брат, не только перегаром и нафталином, но и советской дрянью, теми задуренными мозгами, той коммунистической чушью, чем забивали с детства наши несчастные головы, чем зомбировали. И во что мы, самое прискорбное, верили. Верили в святость коммунистических идей, верили в безупречность идеи атеизма. Помилуй, Боже, нас грешных, – кротость его голоса контрастирует с обличающим смыслом, но в устах монаха это звучит без вызова, не обидно, а доброжелательно и сочувственно. Он опускает глаза к чёткам и перебирает зёрнышки, губы шевелятся в молитве, на лице печаль.
– Да что ты святошу из себя строишь! Тьфу! – Виктор кричит ругательства, стучит кулаком о кулак. И вместе с криком к нему возвращается то, прежнее, привычное состояние «железного человека», верного партийному уставу и принципам. Он рад, что победил в себе минутную слабость «телячьих нежностей» и вновь может проявлять характер. – Тоже мне, праведник! Так вот слушай, ты! Праведник! А точнее, предатель! Ты предал нас! Ты предал Половника! Я тебе уже говорил это. Ты предатель, а не праведник! А я тебе скажу больше. На этот раз о себе лично. Я никогда, слышишь, никогда не предам нашу партийную идею чистоты идеологии. Не предам наше братство. Не предам Половника! И именно поэтому, слышишь, именно поэтому я принял решение уйти из «Новой гвардии», на авторитете которой наше руководство, наша республиканская власть, теперь разрабатывает новый вид пропаганды, так называемого экуменизма. Они наплевали на нашу партийную сердцевину истинного, чистого атеизма, их политтехнологи придумали трюк накопления симпатий избирателей, создание всеобщего института религий, единой церкви. Сделать такой, знаешь ли, православно-католическо-мусульманско-иудейский симбиоз. И они попросили меня это передать тебе. Полагают, что только ты, с твоим ораторским талантом, с твоим авторитетом, сможешь зажечь массы, и повести за собой народ общей дорогой к общему Богу, в Новую Церковь Единства всех религий. Вот в том числе на чём вздумали построить обновлённую партийную платформу «Новой Гвардии», мотивируя тем, что сегодня в обществе набирает популярность идея Бога. И в угоду толпе они вывернули наизнанку нашу партийную идею.
– Витя. Ты не терпишь предателей, считаешь это высшей пагубой в жизни. Так ведь?
– Ну так.
– Если тебе предложат заключить союз с предателем, ты откажешься, так?
– Ну, так, так, не тяни. Что дальше?!
– Попробую вкратце развернуть ту мысль о единстве и разделении, которую уже поднимал в недавнем своем экспромте на площади. Наша православная вера единственная из всех, какие существуют в мире религии, сохраняет верность апостольским заветам, верность Христу, без подмен и ревизии учения Христа, наша вера стоит на камне заповедей Христа. Остальные учения заражены ересью, обновленчеством, подменой понятий, гордыней, самочинием, и потому безблагодатны. Покаяние, смирение привлекают благодать Святого Духа. И этой благодатью напитана наша Православная Церковь. И это не общественная организация, как её воспринимают атеисты, а живой духовный организм, духовное соединение небесного и земного, Бога небесного живого и верных ему православных христиан. Это истинный источник воды живой. И к этому роднику идут верные. Не умом, а сердцем, открытой детской душой они принимают православную веру. И с другой стороны. Разве может благодать почивать на раскольниках, на еретиках, обновленцах, на всех тех, кто из гордыни по-своему трактует заповеди Бога, сошедшего на землю, кто искажает апостольские предания? Вот упрощенный ответ на твои слова о соединении с другими церквями. Некогда апостол сказал: кто благовествует не то, что вы приняли, да будет анафема. Мы приняли то, что изначально, со времён Христа, из уст Христа. И ничего не меняем, не искажаем. И как мы, православные, можем соединяться в общую церковь с теми, кто привносит ложь в нашу веру? А кто отец лжи, знаешь? Дьявол. Одни отказываются от икон, другие от Божьей Матери, третьи считают Христа обычным человеком… И так далее. Нет. Никогда не бывать тому, чтобы наша Церковь Христова пошла на предательство Христа и согласилась на союз со лжецами, с антихристами, рядящимися в личину ложных вероисповеданий. Христос есть глава тела Церкви. Так говорит апостол. Чтобы соединиться с инославными, нам придётся выйти из Тела Христова. Не бывать этому!
– Ты умеешь красиво говорить, но хватит! Вижу, упрям по-прежнему. Хотя, по большому счёту, в данном конкретном вопросе, признаюсь, твои доводы заслуживают внимания с точки зрения того, почему Православие не хочет соединяться с инославием, с другими религиозными течениями. Хотя для меня ни то, ни другое не видится нужным в нашей жизни, но об этом я уже сто раз говорил. И знаешь, что обидно, это я снова о ситуации в партии… Ведь никто из старых волков не собирается им перечить! Только трое самых верных единомышленников, с ними я приехал, поддержали моё сопротивление. Но и они не в силах оставить посты, положение, зарплату. Я остаюсь один! – смягчившийся было голос Виктора вновь наполняется гневом. Его лицо багровеет. Он кричит. – Все вокруг предатели! Ну, что ты молчишь?! Иди к ним, тебя ждут, тебя готовы осыпать золотым дождём, тебя сделают вождём и идолом толпы! Тебе хотят предложить трон главы Новой Церкви Единства религий. Вот что я должен был тебе передать от них. И хватит. Точка на этой болтовне! Я сказал тебе то, что должен был донести от лица руководства. Я это сделал. Сдержал слово, которое им дал. Но на этом умываю руки. Хватит. Пошли вы все на …
Виктор вскакивает, нецензурные ругательства снова рвутся из него наружу, но он больше не слышит себя. Тяжесть сковала. Кто-то сильный, крепкий держит за руки, не даёт пошевелиться, бьёт в голову, опрокидывает на пол.
Вместе с Прапором переворачивается деревянный домик. Падает в лицо и хлопает по глазам псалтирь, и молитвы из книги сыплются в перекошенный рот свинцовыми пулями, прожигают сердце и уносятся к небу.
Боль разрастается, сдавливает голову с такой силой, что череп лопается, разлетается на дребезжащие осколки, которые стремительно слетаются вновь друг к другу, слепливаются и образуют вместо головы церковный колокол. И начинает на плечах Виктора этот колокол раскачиваться, гудеть набатом, сзывать всех и вся к той беде, которая приключилась с ним, депутатом городского совета, председателем комиссии по земельным вопросам, участником боевых действий в Афганистане, членом партии «Новая гвардия», атеистом Виктором Сергеевичем Праповым.
– То ли инсульт, то ли инфаркт, – доносится к Виктору из ночной темноты далёкий знакомый голос. Только чей это голос, он не может вспомнить. И другой голос, родной и любимый, это голос покойного отца, ветерана Великой Отечественной войны, его Виктор сразу узнал, говорит ему:
– Здравствуй, Витя. Как долго я ждал тебя.
Кто-то гладит лёгкими прикосновениями глаза Виктора, и в горячее, съедаемое изнутри болью, тело вливается приятная прохлада. И вместо тяжести наступает ощущение такой лёгкости, будто нет ни тела, ни земли, ни жизни, ни смерти. А вместо этого – надмирность, наджизненность, всеохватывающий свет. Этот свет настолько яркий, что он пробивается под плотно сжатые веки. Глаза не могут открыться, руки не могут пошевелиться, тело не может дышать. Но Виктор вопреки всему начинает видеть, двигаться, дышать, и, наконец, мчаться туда, куда неудержимо рвётся душа, устремляется всё существо, к тому безмерно дорогому, родному голосу отца, зовущего к себе сына. Ему становится не интересно разглядывать оставшихся внизу людей, слушать их речи, не хочется видеть ни реки, ни горы, ни города, освещённые электрическим светом, ничто не трогает, не влечёт к себе. Только одно теперь всецело владеет им – знание близости безмерной, бесконечной Любви, которая больше солнца и сильнее вечности, эта Любовь всюду, Она там, откуда льются к Виктору эти тёплые токи счастья, радости, куда так хочется поскорее добраться. Теперь он знает одно: без сопричастности к этой Любви ему не выжить, без неё ему трудно дышать, без неё нет смысла вообще никакого присутствия в этом пространстве, по которому сейчас так быстро летит, словно самолёт, душа Виктора.
Высокие тёмные заборы вырастают по левую и правую сторону, образуя туннель. Заборы колышутся, будто от ветра. Но что это? Если приглядеться, то можно различить нечто мерцающее в темноте злобой. Нет же, это не заборы, это какая-то живая масса. Горят красными углями чьи-то глаза. Много глаз. В них ненависть. Всё вокруг заполняется злобным шипением, улюлюканьем, свистом. Много огня там, внизу, под ногами. Тянутся со всех сторон к Виктору когтистые лапы. Страшно, безмерно страшно. Полная беспомощность перед этими чудовищами. Цепкие змеи захватывают душу Виктора, обвиваются вокруг туловища, и вроде нет прежнего плотного тела, но внешний вид тот же. Ему и удивительно видеть себя в таком состоянии, и жутко от своей беззащитности перед мерзкими сущностями. Завладев Виктором, тянут змеи его душу туда, вниз, где пламя кипит, и душераздирающие крики доносятся из его глубины. Вглядывается в огненную лаву Виктор, и видит там множество людей, таких же, как он. Их глаза устремлены вверх, к нему, человеку, их собрату, пока ещё не попавшему в это месиво. Вопли о помощи то и дело долетают до слуха Виктора. Страшное зловоние, невыносимый, неописуемый густой смрад тучами идёт снизу, один вздох такого густого, как гной, мерзейшего воздуха, и всё, кажется, жить не сможешь, шевелиться тем более. Но те люди продолжают вдыхать адские пары, корчиться в муках, и испарения тех нечистот, тех глубин геенны густым месивом тянутся, тянутся к Виктору, достигают его обоняния, заставляют содрогнуться. Он не имеет сил сопротивляться этим гнусным тварям, терзающим его. «Витя, вспомни Бога!» – вдруг слышит Виктор ясный голос жены. Да вон же она, Рая, так далеко, там, высоко над головой, и одновременно так близко, вот её глаза, вот её улыбка. Митя возле неё. Какой он светлый, счастливый. Глаза добрые, любящие. «Папа, зови Бога! Молись, крестись!» – слышит Виктор голос сына. «Он выздоровел!» – проносится в голове. «Господи, помоги, спаси, заступись!» – кричит в изнеможении Виктор и, с неимоверным усилием вырвав из бесовских когтей руку, накладывает на себя крестное знамение. Наваждение исчезает, полчища демонов отодвигаются. И коготь напоследок чиркает, будто бритвой, по щеке. Лёгкий вихрь подхватывает его душу. Это Ангел.
Светозарные просторные крылья поддерживают, прячут, как младенца, и слепящий, теперь уже белый, лучистый туннель тянется беспредельным потоком, этот поток живой, реальный, он всесладостный и приятный, будто движение происходит внутри молочно-медовой реки. И вновь, как там, на земле, в бревенчатом домике, повторно приходит неизъяснимое согревающее ощущение блаженства, душа переполняется божественно-райской теплотой. Но это не вызывает больше удивления или вопросов, откуда, почему, ибо вместе с теплотой приходит знание: это благодать, это подарок Бога, это Его любовь к нему, человеку, нареченному земными родителями при рождении Виктором, растратившему данную Богом жизнь на накопление страстей, денег, уныния, ропота, греховных падений, превратившему свою жизнь в погоню за политическими дивидендами. Река выплёскивает Виктора на берег, и Ангел тихо говорит: «Вот мы и дома».
Живое, нежное движение садов и ручьёв, палитра изысканных благовоний, переливающегося света, мелодичного ангельского хора, в котором торжество и утверждение высшей жизни, где нет смерти, где есть Тот, кто Всё и Вся, кто Любовь и только Любовь. В памяти поднимается эпизод из земной жизни. Жена сидит на диване, рядом в инвалидной коляске Митя. Рая читает вслух принесенную из церковной лавки книжечку с воспоминаниями людей, которые пережили клиническую смерть и вернулись из загробной жизни на землю. «В раю мне были показаны пейзажи неземной красоты, величия природы, духовного единения душ человеческих с Богом и друг с другом», – читала Рая шёпотом. Там шли описания того, что сейчас предстало перед взором Виктора. Ему вспомнилось, как он тогда рассмеялся, похлопал Раю снисходительно по плечу, потрепал по голове Митю и ушёл в другую комнату смотреть телевизор.
Виктор понимает: где-то здесь, близко, его отец, мать. Но их нигде не видно. Но что это за такое хорошее, приятное чувство, будто он дома, в семье? Почему же тогда нет папы и мамы, где детство, где юность, ведь только дома бывает так хорошо. И понимает Виктор, что он находится совсем рядом с настоящим, не тем, земным, поддельным, а рядом с истинным вечным счастьем, ароматным, благоухающим, но дотянуться до него невозможно, будто невидимая преграда отгораживает, и не только от радости рая, но и от кошмара ада. Стоит Виктор между небом и землёй, на каком-то маленьком то ли облачке, то ли небесном островке, шелестит под ногами, что-то шепчет, лопочет мягкая, такая ласковая, травушка, пробиваются на его островок великие энергии наднебесного нетварного света, не ведомого там, на земле. И даже на этом островке хочется остаться, ну хоть так, лишь бы не возвращаться туда, откуда его взяли нежданно-негаданно.
– Вот твои детство и юность, – тихо отвечает на его мысли Ангел. И вспыхивают перед глазами Виктора картинки, прокручивается в долю секунды вся жизнь. Открывается чья-то большая ладонь, на которой и движется, и одновременно стоит в неподвижности вся прожитая на земле жизнь Виктора Сергеевича Прапова. Сжимается от стыда сердце, в этой жизни не находит он той радости, которую испытывает сейчас его сердце. В той жизни лишь в самом её начале зачатки тепла и любви, там есть любящий своих родителей мальчик, там есть устремлённый к добру юноша. Но и всё. Дальше окрашена жизнь Виктора в серые краски цинизма, расчётливости, там омертвелость души и пагуба безбожия, там привязанность к суете и пустота устремлённости к земному. Там всё темнее и темнее, и, наконец, полная тьма, поглотившая душу.
– Как долго я ждал тебя, Витя, – снова слышит Виктор знакомый, родной голос.
– Папа, где ты? Где мой папа? А мама? Где мама? – спрашивает Виктор. Но это даже не вопрос, а скорее мысль, на которую он находит отклик. Ангел где-то близко, но и далеко. Его облик сияет, рядом с ним Виктор такой маленький, совсем ребёнок.
– Папу и маму ты можешь увидеть. Но пока рано. Мы ждём, – приходит в душу Виктора знание ответа Ангела.
– Что ждём? – думает и тем самым вопрошает Виктор.
– Решения по твоей участи. Задержка.
– Почему задержка? Я хочу туда, где тот, кто меня любит! Ведь это… это Бог там, да?
– Да, – приходит кроткий голос Ангела. – Но к Богу тебя не пускают.
– Кто?
– Твои грехи нераскаянные. Сейчас ты увидишь, какое место ты сам для себя заработал. Смотри.
Конвейер из подвешенных туш движется однообразной лентой и теряется в дымчатой дали, где нет ни горизонта, ни неба, ни земли, там неизвестность и тайна. Виктор приглядывается и с ужасом узнаёт в тушах, которые поначалу принял за свиней, живые человеческие тела. «Не хочешь вразумляться, так вразумление Бог пошлёт! Когда рыла свиные увидишь на крючках!» – вынырнул из памяти голос юродивого. Они подвешены на крючьях, будто на мясокомбинате. На Виктора смотрят глаза тысяч и тысяч людей, в них тоска, такая же бесконечная, как и этот конвейер. Человеческие тела покрыты татуировкой. При внимательном рассмотрении становится очевидно, это вовсе не татуировка, и вовсе не прежние, земные тела, а это духовные тела, то, что когда-то таилось в глубине плотяных тел, а после отшествия из земной жизни в жизнь вечную вылупилось, как птенец из яйца, и вот теперь по ним бегут огненными всполохами полотна слов, это перечни нераскаянных людских грехов, накопленных в течение жизни. Виктор принимается читать. Безбожники, пьяницы, чревоугодники, гордецы, ненавистники, пересмешники... «Да, – слышит внутри себя Виктор голос Ангела. – Это те, кто, как и ты, при жизни отвергали Бога. Это те, кто отвергали Христа, отвергали Божью Матерь, не почитали иконы, глумились над православной верой, впадали в ереси, в расколы, в секты, пренебрегали хождением на церковные службы, не хотели причащаться Христовых Таин, отказывались от таинства исповеди, впадали в смертные грехи…»
Кто-то смотрит на Виктора. Глаз много, туш много, но именно эти зрачки привлекли внимание. Виктор всматривается, в них безнадёжность, тоска. Но не только. А что ещё? Почему эти глаза так притягивают к себе? Виктору хочется отвернуться, неясный страх тревожит его, но любопытство берёт верх. «Кто это?» – хочет спросить он. Но в его душе уже звучит ответ: «Твой приятель. Половников Сергей Николаевич». Виктор подаётся вперёд, тянет руку туда, где его друг. И легкое дуновение касается пальцев. На ладони остаётся прикосновение. Это он, Половник. Ну, конечно, это он поздоровался. Виктор в растерянности смотрит вслед, но уже ничего нет, всё подёрнуто дымкой. Клубы белого тумана разрастаются, закрывают всё перед глазами. И где-то далеко вверху слышна музыка, много голосов поют что-то очень красивое, важное, это притягивает, зовёт туда, вверх, это тревожит, порождает желание влиться в эти восхитительные музыкальные потоки, в эти сверхрадость, сверхжизнь, в эти неизглаголанные красоты, сладостные ароматы, то, что не объяснить, не пересказать, оно волнующее и жизненно необходимое, без того, что там, нельзя больше быть нигде, только там. Виктор тянется вверх, он так хочет попасть туда, там хорошо, там его место, там то, что близко душе!
– Тебя хотят вернуть на землю, – звучит голос Ангела.
– Почему? – рождается протест. Ему не нужно туда, вниз. Ему нужно, очень нужно наверх, только наверх.
– Причина одна: схимонах Рафаил, угодивший Богу праведной жизнью, за тебя возносит слёзные молитвы. Ты ещё не готов оставаться здесь. Или, если будешь настаивать, тебя отправят туда, где только что ты видел своего друга.
– Господи, помилуй раба Божьего Виктора, Господи, пощади, пожалей его, не ведал, что творил, помилуй его, Господи, дай ему время на покаяние, – говорит схимонах, и слёзы падают ему на руки, на которые то и дело в земных поклонах опускается лицо старика.
– Три года. Тебе отпущено ещё три года, – различает Виктор голос Ангела. Глаза Виктора открываются. Он садится, ощупывает руками себя, пол кельи, на котором только что было распростёрто его бездыханное тело. Переводит взгляд на седобородого старца. Это тот самый схимник, которого он не так давно видел в монастырском дворе в окружении богомольцев. Виктор снова смотрит на себя. На нём тот же костюм, в котором ехал в монастырь. Всё на месте. Всё так же, как раньше. Двигаются руки и ноги, нет больше гудящего колокола на плечах.
– Я снова здесь, – слышит Виктор свой голос. Он понимает, что разочарован. Здесь мрак, там свет. Ему хочется быть там, где душе так хорошо.
– Не будет больше мрака, Виктор, – отвечает на мысли мужчины старец. – Ничего не бойся. В твоей жизни всё будет не так, как было. Ты ведь теперь с Богом.
Он смотрит на схимника, хочет сказать что-то особое, выразить благодарность, рассказать о своих переживаниях, поделиться тем хорошим, сокровенным, что буквально только что пережила его душа, но ни одного слова сказать не получается. Говорить сейчас для него кажется делом немыслимым. После того, что было там, по ту сторону, от обычной человеческой речи коробит, будто от чего-то тяжёлого, громоздкого. И роль языка кажется лишним и тягостным занятием.
– Душу не расплёскивай. Не отворяй дверь души кому ни попадя, и силу не потеряешь, и с Богом останешься, – говорит старец, склонившись к Виктору. – Ну, вставай, чадо. Просыпайся к новой жизни.
Старец выходит на порог. Утренние всполохи света врываются в полумрак кельи.
Монах Серафим в пустом дворе поднимается со скамейки, кланяется земно старцу. Провожает Виктора за ворота, к машине. Стучит пальцами по стеклу «джипа» и уходит. Сонные путешественники вылезают из автомобиля и разглядывают Виктора. Все молчат. На лицах мужчин ужас. Слышно, как вокруг просыпается природа. Пение первых птиц. Кукареканье петуха. Движение за горизонтом светлых полос, предвестников скорого появления солнечного шара. Далекое журчание горной реки.
– Слушай. Прапор. Ты вроде умер, а? – говорит, наконец, после затянувшейся паузы один из товарищей, приземистый, лысый, с животиком, похожий на колобка, и с недоверием тычет пальцем в живот Виктора. – Мы вчера вечером видели тебя. Ты точно, умер. Приходили врачи из их монастырской больницы. Зафиксировали смерть. Дедушка, монах, попросил почитать молитвы над новопреставленным рабом Божьим. Нам предложили подождать до утра и переночевать в их гостинице. Ну, от гостиницы мы отказались, а с остальным спорить не стали. Всё же покойник, надо уважить. Одно дело – живой, там партийный устав не позволяет как бы... Но раз умер, то мы и расслабились, не отказали старику. Так что прости. Нарушили устав партийный.
Мужчина останавливается. Он понимает, что его язык мелет лишнее и несёт не то, что надо. Но вот что именно надо сказать, непонятно, как и вся эта странная, не вмещающаяся в рамки разума, ситуация. Он закрывает рот рукой, широко зевает, потом снова зевает, чертыхается, многократная зевота искажает его недоуменное лицо. Что-то вспомнив, сквозь зевоту говорит:
– Скажу тебе, монахи проявили к нам внимание. Накормили в их трапезной досыта, и вкусно – не отнимешь.
Виктор качает головой, как бы соглашаясь со словами о вынужденном нарушении партийного устава. Подходит к «джипу», наклоняется к боковому зеркалу заднего вида и разглядывает своё лицо. Он прежний. И лишь на левой щеке проступает красная борозда, след когтей потусторонней сущности. Трогает пальцами щёку. Оглядывается. Возле полуоткрытых ворот всё ещё стоит монах Серафим.
Виктор смотрит на него, переводит взгляд на товарищей, и говорит:
– Знаете, я пойду туда, – он кивает на монастырь. – Вы без меня езжайте. А мне надо пока ещё здесь побыть.
Друзья глядят на Виктора. Колобок чешет в затылке, поднимает и опускает плечи, его брови подскакивают, глаза выкатываются, губы втягиваются внутрь рта, и вся эта мимика делает физиономию смешной и даже глуповатой, потом он снова поднимает плечи, пожимает ими, как бы намереваясь выскочить из своего тела, и вдруг валится на колени так решительно и с таким отчаянным выражением лица, словно падает в прорубь.
– Мама родная, что творится! – бормочет под нос, стукается лбом о землю и широко крестится, глядя вдаль на икону Христа над монастырскими воротами. Поднявшись, косится на товарищей, отряхивает брюки, и сердито говорит:
– Что пнями встали? Не видите, человек воскрес! Или совсем уже мозги засохли?
– Ёшкин кот, ну ёшкин кот! – откликается второй партиец, такой же, как и его друзья, кряжистый, с выпирающим брюшком.
Взглянув на отрешённое лицо Виктора, он осекается. И, понизив голос, продолжает скороговоркой, хриплым после сна голосом:
– Это же не кино, это же не кино! Миш, ты понял, ты понял? Как тебе такое?! – и оглядывается, в растерянности, на третьего приятеля.
– Да что ты заладил, Богдан, – отзывается тот. Он стоит позади всех, возле открытой дверцы машины. Поправляет выбившуюся из-под ремня рубашку. Взяв с сиденья пиджак, надевает, застёгивает на одну пуговицу, оглядывает себя. Прикрывает дверь. Пятится и скрывается за машиной. Крутит головой, проверяет, не виден ли он кому. Нет, только горы вокруг, пустая площадь, перед носом автомобиль, сзади обрыв, ущелья и небо. Утренний свежий ветер треплет седые волосы, раздувает полы пиджака. Он снова озирается и, бросив исподлобья взгляд в сторону надвратной иконы Спасителя, собирает пальцы в щепотку, тянет ко лбу, к животу, и, ещё раз проверив глазами, нет ли свидетелей, бьёт тремя перстами по правому и левому плечу.
– Ты там пойдёшь в церкву их, так и за нас свечку поставь, – бубнит колобок, и мельком взглянув на Виктора, хочет по привычке пожать руку, но не решается, только дотрагивается до его плеча ладонью. Потом оглядывается на друзей и кивком зовёт за собой. Размашистым шагом идёт к отцу Серафиму, обмениваются рукопожатием. Подходят товарищи. Жмут руку монаху. «До свидания», «Доброе утро». И виноватые, какие-то извиняющиеся улыбки блуждают на лицах партийцев. Так и возвращаются к машине с виноватыми улыбками, с удивлением в глазах. «Будто груз упал с плеч», – думают и чувствуют одно и то же. Богдан, что-то вспомнив, торопливо возвращается с полпути. Привстав на цыпочки, тянется к уху монаха. Тот наклоняется, Богдан вполголоса, чтобы никто не расслышал, говорит на ухо, прикрыв свой рот с обеих сторон ладонями:
– Только смотри, строго между нами. Ты так, ну так круто вчера митинговал, здесь, на площади, ну, про этого Бога твоего, ну, когда мы приехали. Ну… Не знаю слов… Как там у вас… вот тебе крест! Короче, душу, ей-богу, мне перевернул, – они обнимаются. По почину монаха трижды, по-христиански, целуются, щека об щеку.
Колобок, усевшись за руль «джипа», жмёт и жмёт кнопку звукового сигнала, и всё вокруг наполняется безостановочным автомобильным воем. Машина уезжает, оставляя за собой инородный для этих спокойных мест неумолкающий шум, но через минуту, с тем же, режущим слух, гудением, возвращается. Виктор всё ещё стоит в центре смотровой площадки. Его глаза открыты, но взгляд будто не здесь, а где-то там, где всё иначе, и куда теперь просится душа. «Джип» резко тормозит рядом. Гудок обрывается, и сладостная утренняя тишина снова обымает покой гор и природы. Шелест открывшейся машинной двери, чей-то вздох, шёпот. В карман пиджака Виктора запихивают пачку долларов. «Богу отдашь! От нас лично!» – слышен голос колобка. «Ох, ядрёна вошь! Матушки светы!» – вторят из-за его спины. Поверх опустившихся тонированных стёкол выглядывают мужские руки в прощальном приветствии. Виктор крестится, закрывает глаза, по его небритым щекам бегут слёзы. Брови колобка сдвигаются, он крякает. Машина вновь гудит и быстро исчезает из поля зрения. И ещё долго резкий автомобильный сигнал тревожит величественное безмолвие гор, ныряет эхом в таинственные ущелья, тонет среди тёмных глубин речных водоворотов.
И маленький бородатый человечек в зимнем пальто выбегает неизвестно откуда на трассу, машет ручками, кричит какое-то напутствие вслед. И его звонкий ребячий голосок мчится вдогонку за путешественниками, подхваченный воздушными потоками: «До встречи… До встречи….»
Виктор идёт вслед за чернецом по асфальтированной дороге в сторону высокого пятиглавого Спасского собора. Кресты, купола и стёкла в окнах полыхают золотыми огнями в лучах восходящего солнца. Собор движется, качается на радужных волнах света, ещё мгновение, и вот он уже медленно отделяется от земли и поднимается всё выше, поддерживаемый белыми облаками. И где-то там, над небом, слышится ангельский хор, славящий Бога.
Монах Серафим и Виктор вливаются в людской поток богомольцев. Колокольный звон возвещает о начале службы.
Октябрь 2014 год.
в гости к "Натуральной Жизни"
повесть опубликована в журнале "Новая литература"